top of page

ПРИЗВАННЫЙ

Поэма

 

ВЕСТНИК

 

Край неба был темно-лилов

 а выше, как мольба о сыне,

струился голубиный кров

заветной, первозданной сини.

 

Порывом ветер раздувал

крыло молочного покрова,

что выворачивался, ал,

и опадал, как пена, снова.

 

Казалось, в облака забрел

живой, золотокожий Вестник,

и перламутровый орел

припал к груди его, как крестик.

 

И лился складками с плеча

покров напоминавший тогу.

А Вестник посохом луча

себе прокладывал дорогу.

 

И каждый следующий взмах

ложился на сто верст восточней.

Уже Дамаск в пяти шагах.

Пустеет верхний шар песочный.

А как иссякнет он совсем,

лучистое ударит древо

в дверь — отворится Вифлеем,

и благодать воспримет Дева.

 

 

ОРЕЛ

 

Синее-синее, полное зноя,

холодом сверху и жаром с испода:

то не темницы оконце глазное,

то обдает дерзновенных свобода.

Все в ней показано волей Господней.

О, перламутром облитая птица!

Можно ли быть хоть на волос свободней

в праве по-царски парить и крениться?

В праве забраться в подкупольный холод,

панцирем льдистым стянуть себе перья.

В праве сорваться на спекшийся город

или кружить знаком долготерпенья

в мареве том

перевитом

натуго

зноя морозным жгутом

над малорослым

пустым городком...

 

Выбора нет, если соколом ловчим

будешь рожден для охоты монаршьей.

Выбора нет, если кенарем ловким

всадников должен потешить на марше.

Когти вонзаются в воск, как печатка.

Ночью с войны возвратится калека.

Выбора нет. Есть кулак и перчатка.

Выбора нет. Только флейта да клетка.

Просом полны сумасбродные зобы.

Кровью вороньи окрашены клювы.

Не одолеть ни корысти ни злобы —

слишком они вековечны и люты.

Но назначенье и доблесть свободы

есть добровольный отказ от разгула.

Медом сочатся размякшие соты

над разноцветьем пчелиного гула.

Я озираю сухую жаровню пустыни.

Масло залива. Резную стрелу кипариса.

Нет, не сменяема пыльная горечь полыни

на соловьиную сладость седого нарцисса.

Все это будет кипеть и вариться, как было,

в мутном и потном котле мирового зверинца.

Белый орел, разоренная пленом кобыла,

рыбы, ливийцы, рабыни, шлея, колесница...

Все это будет, как было до ветхого Ноя.

Холодом сверху, а жаром опышет с испода.

Синее-синее, полное зябкого зноя...

Не для рабов твое чистое небо, свобода.

Воля у них — это мстящее око за око.

Знамя у них — это черная кость передела.

Верю, что сбудется, сбудется слово пророка,

только Пришедший по Вести не сделает дела.

Это ли дело – принять посредине дороги

смерть на кресте? Или жребия лучше не вынешь?

Как упирается, силится бык криворогий —

туша Империи. Тужится. С места не сдвинешь.

Тут уж ни меч, ни отмоченный бич не подмога.

Темя в венке розовеющих девственных примул.

Риму такого-то только и надобно бога?..

Только такого-то бога и надобно Риму.

Ну, а какого властителя надо народу?

Либо гневливого, как Саваоф, самодержца,

либо «бездержца», готового черни в угоду

на всепрощенье с бесполой улыбкой младенца.

Здесь, как во сне, златокожий прошествовал Вестник.

Я на груди у него отдыхал до Дамаска

и утверждаю: он выше, чем римский наместник,

но на глазах у него облака, как повязка.

Что он увидит сквозь дымную эту завесу?

Весть-то блага... Да уж больно суров наш обычай.

И потому, сотворив поклоненье Зевесу,

ширококрылый — я камнем валюсь на добычу.

 

 

РОЖДЕСТВО

 

Пониже месяца, левее гор

спустилась лестница до лисьих нор,

и эту лесенку – лазурный шелк

Подали Вестнику, чтоб он сошел.

— У нас? — Подале. — Сейчас? — Едва ли.

— Ну, так когда?

 

Грущу ли, прутики от ив ли ем,

уходят путники на Вифлеем,

а между пальцами — усы котят.

Как усыпальницы, костры кадят.

—  Не дай нам сбиться, веди, звездица,

храни, свята.

 

Идут дворами, спешат за город

волхвы с дарами и всякий дорог.

Но нет охраны у каравана.

Звезда над храмом — одна охрана.

—  Нас от угроз спаси, Христос,

не то — беда.

 

Нырнет под арки дорога косо.

В тюках подарки: мука и просо.

Плоды и злато под покрывалом,

и веет ладан над караваном.

Цветы и смирна проходят мирно,

как никогда.

 

Ковры, где южных узоров листья,

с горбов верблюжьих роняют кисти.

Пыль волоконца метут сторонкой,

и колокольца бренчат негромко:

«Длинь-динь-длин-дой... Длинь-динь-длин-дой...

Длинь-динь-длин -да...

 

Лилей и пестуй свой путь, возница.

Ведут нас к месту лучи в ресницах,

чтобы смиренней склонился в пояс

и на колени пал этот поезд

по-царски щедрый перед пещерой.

Над ней — звезда.

 

И голос чей-то почти у двери:

- Цимбалы, флейта, сюда скорее!

Здесь вход так узок, он #уже ниши.

- Прошу без музык. И тише, тише…

- Куда бы встать, чтоб видеть мать,

Хоть иногда?

 

- Возьми гостинцы. Ах, как здесь тесно!

- Всем разместиться не хватит места.

- Нет, пропустите меня, приятель.

- Куда, простите? Там вол с ослятей.

- Хотя бы в угол. Я нес не кукол –

Котят. О, да!

 

Двух самых лапок. Усы, как солнца!

Головки набок, и хвостик в кольцах.

Два добрых сердца. Я нес их, нежа,

к стопам Младенца. Да где ж он, где же —

наш одаренный Новорожденный?

—  Прошу сюда.

 

Приотворила Мария полог —

ночь отступила. То был не всполох,

а свет, что длился так ясно-ясно,

не гас, а лился вокруг, как масло,

из яслей дуба, скрепленных грубо.

— А кем? Когда?

 

При полном месяце — завороженный —

поныне светится Новорожденный,

опять купается в луне, и тонет

и улыбается... — Не нам ли? — О, нет!

Лишь губ углами — Марии, маме...

И — навсегда.

 

 

БЕГСТВО

 

Время тревог поточнее отмерьте.

Лихо помчали проворные кони.

Может быть, жизнь — это бегство от смерти.

Может быть, смерть — это знамя погони.

 

Слышится клич с боевой колесницы.

Высится меч, продлевающий руку.

Страх, точно спелый ячмень, колосится;

холод полночный гуляет по кругу.

 

Нет, не для нас эта звездная прорубь.

Коротко луч над затылком взовьется.

Сердце метнется под горло, как голубь;

бьется в силках, до отчаянья бьется!

 

Взмах — и назад опрокинулась бездна.

Вниз — и колодец нам к праотцам вырыт.

Родина, ты нам простишь это бегство,

ибо висит на плечах наших Ирод.

 

Не за дырявые драхмы желанья

мы обрекаем себя на сиротство.

Лучше подавимся костью изгнанья,

чем пропитаемся маслом холопства.

 

Мрак завивается космами хмуро.

Свет уже демоном ночи повыпит.

Где же ты, темная Риноколура?

Где же ты наш избавитель, Египет?

 

Нам бы коней, да не так мы богаты,

чтобы седлать или шествовать возле.

Маленький ослик — глаза, как агаты.

Пусть повезет тем, кто медленно возит.

 

Видно погоня с потерей смирилась.

Пот у осляти на шее, как бусы.

Только тесней прижимает Мария

к сердцу стучащее сердце Исуса.

 

Вот и осталось нам за реку пере-

браться. У ног расплескалась граница.

Вот и осталось нам выйти на берег

и в чужеземных песках раствориться...

 

 

МАРИЯ

 

- Ветер гонит меня по пустыне седой.

Напрягается слух мой до белого звона.

И тогда я кажусь себе розой сухой —

дикой розою, дочерью Иерихона.        

Вянут щеки, спекаются губ лепестки,

мне навстречу, змеясь, пыльный ветер метется,

засыпают глаза мне, как пеплом, пески;

и судьба, не таясь, надо мною смеется:

 — Ай, да роза! Гуляй по степи.

Твоя доля — клонись и терпи.

 

- Я стерплю, даже если пожухнет трава             

там, где зной не пустая забава — угроза,                 

и, почти помертвев, я останусь жива,

потому что я – дикая серая роза.

Так гони меня, ветер; катай, словно ком!

Я лица никогда тебе не открывала,

и за это ты бил в меня жарким песком

и, куражась, срывал с головы покрывало.

— Ай, да роза! Ну, что тебе спеть?

Твоя доля — песчаная степь.

 

- Пусть она — до небес прокаленная, пусть.

День горяч, как гончар, обжигающий глину.

Ухвачусь за крупицу земли, уцеплюсь.

Мой росток, мой сынок, я тебя не покину.

Подожди, потемнеют вокруг небеса,

и прохлада меня исцелит, словно рану;

обольет мои плечи ночная роса,

и тогда на заре я, как прежде, воспряну.

— Ай, да роза... Зарю торопи,

а пока не сдавайся. Терпи.

 

 

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ИИСУСУ

 

Ветер перышки ерошит,

забираясь под крыло.

Спи, мой мальчик, спи, хороший,

спи, пока не рассвело.

По пшенице в карауле

ходит-бродит кот-шатун,

он следит, чтоб все уснули,

и в усы шипит, шептун.                       

Кач-кач, кач-кач,               

кот ругач, как жук-рогач.

 

Звезд просыпался горошек

на притихшее село.                

Спи, малыш, усни, хороший,

спи, пока не рассвело.

Завтра будет день отрадный,

он развеет сладкий сон,

а тебе соткет нарядный

белый к празднику хитон —

кач-кач, кач-кач —

паучок — проворный ткач.

 

Колыбелька — лодка в Божий

мир, рука моя — весло.

Спи, мой мальчик, спи, хороший,

спи, пока не рассвело.

Спи, пока не народился

Вестник солнца – скарабей.

         Спи, пока не снарядился

До назначенных скорбей.

         Кач-кач, кач-кач,

Ночь вокруг черней, чем грач.

 

От ступней и до ладошек

зацелованный светло,

спи, малыш, усни, хороший,

спи, пока не рассвело.

Подберет заря-тихоня

златокудрые власы

и унижет край хитона

чистым бисером росы.

Кач-кач, кач-кач,

спи, пока молчит трубач,

и не мчатся кони вскачь по степи…

Спи.

 

 

 

НАШЕ НЕБО

 

Наше небо не над головою,

наши звезды не в темной ночи.

Мы давно подобрали с тобою

к этой явленной тайне ключи.

 

Светом дай мирозданью одеться,

но хоть бездной комет оторочь,

не сравнима с сиянием сердца

даже самая лунная ночь.

 

Разве то, что мы думали, небо?

Разве то, что нам снилось, звезда?

Где миров ускользающих невод?

Где речных облаков череда?

 

И души не коснется остуда —

пусть огонь небосвода погас.

Нет вселенной другой, кроме чуда

той любви, воцаренного в нас.

 

 

В ЭТО ВРЕМЯ

 

Творись, великое безмолвье,

когда, ничуть не мельтеша,

к себе, как в полнолунье море,

прислушивается душа.

Давно замеченная верность

причастности и тишины...

Ничто не возмутит поверхность,

не прошуршит пшеном волны.

И парус не плеснет от ветра,

не юркнет рыбица под киль.

Никто-никто не даст ответа

на тот вопрос, что ставит штиль:

как упастись от отражений,

сухой уключиной скрипя?

Труднейшее из погружений

есть погружение в себя.

 

О, пусть мой день бездарно сквашен,

но иногда, в иную нощь

я чувствую незримых скважин

всепоглощающую мощь.

Невидимые исполины

мне отмыкают, как дары,

недр потаенные глубины,

неведомые до поры.

Какой непостижимый автор

благоволил для тленных нас

связать вчера, сегодня, завтра

в одно бессмертное сейчас!

Кто, времени не дав распасться,

сказал, чтобы услышать тут:

 — Теперь вздымается распятье,

сейчас вершится Страшный Суд,

и на весы кладутся судьбы...

Мы зря грядущее пасем —

hoc tempore [1] решают судьи

кто преступил, а кто спасен,

и воскресают поколенья,

и восстают из немоты,

покуда звездные скопленья,

роясь, свиваются в жгуты.

Горят костры... Летят посланцы...

Тысячелетие, как вздох.

И в точку сходятся пространства,

и эта точка — вечность,

Бог.

 

АСМОДЕЙ

 

Божественное – сокровенно,

Оно не соблазняет глаз,

Лишь искуситель откровенно

Все выставляет напоказ.

 

Его иначе не представишь,

Как непременно во главе

Побоищ, форумов, ристалищ,

Цветущих лежбищ на траве.

 

Небрежен и курчав, как росчерк,

Нацелен только на успех,

Он пыль в глаза пускает в рощах

Наперсницам земных утех.

 

И, по глоточку сладость пьющий,

Плющом обвитый медовар,

Он хоботок соломки плющит,

Блаженный вытянув нектар.

 

Он появляется случайно

И пропадает невзначай.

Как виноградарю, у чана

Ему свиданье назначай.

 

Но знай, что скользок, точно рыжик,

Тот сочинитель черных книг,

Изобретательный барышник,

Промашек грешный проводник,

 

Птиц райских обожатель… Спет ли

Мой дифирамб до той строки,

Где не на спицах вяжут петли,

А пальцами плетут силки?

 

Он любит торговать железом,

Ему не занимать словес,

Копыто у него с разрезом

И вправлен изумруд в разрез.

 

Он фертом пляшет на канате,

Прихрамывает, если врет,

И, разглагольствуя в Сенате,

Он рог под шевелюрой трет.

 

Его задача быть рысистым,

Опередить, урвать, успеть,

И на прощанье хвост со свистом

Закинуть за плечи, как плеть.

 

 

 

 

ДОРОГА

 

#Во поле-пыли возьми дорогу,

как по ней шагают.

Конные, сбиваясь, скачут в гору,

пеших догоняют.

 

Вот и конвоиры алых взгорий

оцепили ярус.

Вот уже в далеком Мертвом море

увядает парус.

 

Дни мои и ночи! Кто отметил,

где вы и куда я?

Отрясает ворон с крыльев пепел,

на копье взлетая.

 

Знает он — жестокий страж разлуки:

люди справедливы,

и несут одни и те же руки

копья и оливы.

 

Знает, не нарушит их покоя голос удивленный...

И затопчут воины конвоя свой ночлег паленый.

 

Но опять начнет тот голос литься,

словно мимо ваших

берегов плывут по морю листья

парусов увядших...

 

И тогда, поднявшись над бедою,

будем терпеливы

и пойдем дорогой полевою

с ветками оливы.

 

Во поле-пыли возьми дорогу,

как по ней шагают.

Конные, сбиваясь, скачут в гору,

пеших догоняют.

 

 

 

ЧАЙКИ В ЛУННОМ И АЛОМ

 

I.

Расплескалась по берегу мелкая, беглая накипь,

и волна отбежала, — оставив присутствия знаки, —

вниз с песчаного пандуса.

Закипела другая: «Дотронуся, ибо тянуся!..» —

и рассыпалась наискось пенная гипотенуза

наподобье стекляруса.

Но отхлынуть еще не успела, как следом иная

на остывшем песке извивается, не изнывая,

а призывно и радостно.

Легкий шелест... Вскипанье... Пошло кружевное кипенье... —

и назад по песку змей узорных живое шипенье.

Незаметная пауза.

Снова вздох, и вокруг разрастается, ширится шорох,

словно шторы сдвигают, а шорох запутался в шторах —

вот где скрытая causa [2] :

звуковая поверхность извилиста, шероховата,

как крупитчат песок, и шершава, как пряжа заката —

загрубевшего гаруса.

Так усохшие листья под ветром шуршат, опадая,

и летят в темноту, среди прочих себя обретая

в рощах рыхлого хаоса.

О, мелодия моря — этот шелест, вскипанье, шипенье,

шёпот, шорох, накат — как души неумолчное пенье,

то смиренно, то яростно.

Из пучины одна за одной всходят волны созвучны, как рифмы,

и ведет их прибой на седые плакучие ивы

от рыбачьего паруса.

 

II.

Облака, точно клочья — зажженная, дымная пакля.

Вот и солнце, колеблясь, — кренись, исполинская капля! —

погружается в воды.

Запад — арки из меди, белесые отблески цинка.

Громоздится закат многоярусней римского цирка

и сочится, как соты.

Он когда-то роился воинственным, доблестным гулом.

Здесь стоял гладитатор. Кровь липко стекала по скулам.

Смерть дешевле свободы.

Стала жидкой арена; песок разошелся в пучине,

а прожилки на мраморе — воспоминанье о тине.

Покачнулися своды.

И по мере того, как вонзал ратоборец под сердце

меч короткий, как жизнь, наконечник пурпурнее перца, —

превращались в разводы,

размывались волной, разметались по небу крылато,

обратились в руины воздушные перлы заката —

воплощенные оды.

И, сместившись, поплыли обломками узкие арки;

полукружья распались — волна унесла их останки

в погребальные гроты.

Капля солнца смешалась с холмами морского погоста.

Рим, творимый досель, растворился немыслимо просто,

словно облако соды.

Небо тлело, как тлеет очаг в темноте — без утайки.

И над морем тогда поднялись озаренные чайки,

точно ждали погоды.

 

III.

В трепетании птиц, — переменчивых, влажных, роскошных, —

в их стремительных крыльях, — закинутых, острых, раскосых, —

цвета алого шелка;

цвета шелка, покуда закат дотлевает, как угли,

а латунная стала напротив луна в карауле

и, как видно, надолго, —

в их азартном смятенье какая-то чудится алчность,

точно манит их этого места влекущая злачность,

предвкушенье восторга;

словно здесь предстоит им на славу теперь поживиться.

Кровь на мраморе — чайка — морского заката блудница —

как взлетевшая шторка!

Что ты чаешь, в струе восходящей блаженно качаясь

на распахнутых крыльях, как будто от счастья кончаясь

на вершине потока,

как на пику воздетая колющим воздухом бездны,

и о чем ты кричишь? Этих взвизгов зигзаги скабрезны.

О, зачем ты не смолкла?

Штормовая пиратка, когда ты из глаз пропадаешь, —

да! — и к лунному лону молитвенных волн припадаешь,

точно гибкая смолка,

а луна, одевая пушистым мерцанием серым,

с наслажденьем играет твоим удивительным телом

искушенно и тонко,

проясняется дальний расчет анонимного рока,

что насытил прекрасным тлетворную розу порока —

чайку алого шелка — чайку серого шелка...

 

IV.

Между алым и лунным летают, менялся, птицы:

то погаснут, как пепел; то вспыхнут у самой границы.

До и после порога

два иных состоянья. Смирися, гордыня дневная;

ярость гневная, кань, на прощанье крыла воздевая;

меркни, зоркое око.

Между пепельным — лунным и медленно гаснущим — алым;

между ветхим и юным; обыденным и небывалым

вьются пленницы рока.

Моисей называл их нечистыми. Видимо, хищность

их натур поборола врожденную их артистичность

в пониманье пророка.

Он прозрел их алчбу за свободною лентой полета,

за паденьем ко дну на манер корабельного лота.

Крохи жалкого прока

их вскормили. Они б никогда не поверили в чудо.

Им нужны оправденья: «Не тонет, а движется судно, —

хоть оно и морока, —

потому, что ему... оттого, что под ним...» — Но граница

позади, и в разумностях вправе они усомниться.

Слишком ясности много.

Где из алого в лунное входит Идущий в хитоне,

чудо в том, что вокруг, а не в том, что Идущий не тонет,

ибо свыше подмога.

Чудо — в сером сиянии; в чайках, качаемых ветром;

в накипающих волнах; в распущенных — перед рассветом —

холодеющих ивах; в подлунных оливах лиловых;

в заревых облаках — в их покое, покрое, покровах.

Чудо в том, что из рога

изобилия сыплется, не иссякая при этом.

Путь Твой — море, стезя Твоя — воды, и след Твой неведом.

Где ступил — там дорога.

И такое ли чудо по хлябям пройти, как по суху,

по сравнению с тем, что подвластно творящему духу

и не знает итога?!

 

 

[1] В это время, лат.

[2] Причина, лат.

<<Назад в Оглавление

Следующая>>

bottom of page