top of page

«ПЬЯНИЦА»

 

Дело – к осени. Дача. Вечер. Сыро. За окном дождик – мелкий, противный. Спать рано, а заняться нечем.

Неприкаянность. Скука. Все как-то тускло, серо, сумрачно. Да и сумерки какие-то пустые, неодушевленные. Стемнеть стемнело, а зачем?

– Нянь, расскажи что-нибудь, – прошу я Акулину Филипповну.

– Эха-хо! Уж все переговорила, что знала.

– Сказку какую-нибудь…

– Сказки я забывать стала. Памяти нетути ничуть.

– Ну, придумай…

– Помилуй Бог! Ето тебе бы усе выдумлять да выдумлять, а мене не выдумляется боле.

Удостоверившись, что сказок от Филипповны я не услышу, прошу тихонько:

– Хоть лампу зажги. Темно ведь…

– Чего красин зря жечь, ланпу беспокоить? – отвечает няня по-хозяйски. – Усе рамно скоро спать укладаться. Вот кюхвирчику прихлебнем да и спатюшки.

Нет, это меня не устраивает. Вздыхаю:

– Рассказывать не хочешь, керосин жалеешь… – и няня входит в мое положение – грустное положение человека, как и она не умеюще­го ни читать, ни расписываться, но в отличие от нее тяготящегося вы­нужденным бездельем ненастного вечера.

– Давай я тебе у «пьяницу» играть вывчу, – предлагает Филипповна, доставая с полочки замусоленную, вытертую колоду карт без одной семерки.

Мы садимся к столу. В экономном полумраке няня перемешивает карты. Пальцы у нее крестьянские, сильные, но непослушные, лишенные той тонкой сноровки, что надобна для проворного тасования. Колода то встанет крест-накрест в широких няниных ладонях, то строптивая карточка неловко выпадет из общей кучи. Тасовальщица цепляет, цепляет ее с клеенки, а она не цепляется – прилипла.

– Да что ж ты, мать честнáя?! – стыдит няня ослушницу, протаскивая ее на край стола, чтобы легче ухватить.

Я оживляюсь:

– А как играть? Это трудная игра? И почему «пьяницей» называется? – спешу с вопросами, опережая ход событий.

– Чичас усе чисто узнаешь. Не тропись, быдто не поспеешь. – Няня вынимает из колоды четыре карты: две красные и две черные.

– Ето – буби и черви будуть, – показывает она на красные. – А ето, значить, хрести да вини – масти. Смекай…

В картинках я разбираюсь. Пожилых, бородатых королей не путаю с молодыми валетами. И считать до десяти тоже умею. Даже до ста. Жаль, что такие познания в арифметике, равно как и в мастях, для «пьяницы» совершенно излишни. Можно обойтись и без них.

Филипповна сдает карту за картой, – то мне, то себе; то мне, то себе, – всю колоду.

– Теперьча смотри. Я кладу. Десятка виней. Увидал? Ты клади. Шастерка.

– Бубновая, – выказываю я свое избыточное понимание предмета.

– Что ж с того, что бубновая? – отзывается моя наставница. – Новая бубновая… Се одно десятка старше. Хучь бубновая, хучь червовая, хучь какая… Я беру. – Няня с удовольствием утолщает свою стопочку. – И опять кладу. Ну, ты ходи, не сумлевайся. Куды, куды две карты положил, рикошетник? По одной ходють, не мухлюй! – она строго сдвигает брови.

– Я не мухлюю. Они сами слиплись.

– Сами-то сами, а ты на что тут сидишь? Гляди унюмательно. Вот, говорить, и вышла кралечка с крылечка, – сопровождает няня выход дамы. Я переворачиваю верхнюю карту из своей стопки, и меня пробирает колкий холодок удачи:

– Король!

– Бери ты, раз король. Твой ход.

Хожу и уже не чую дождя за стеной, забываю о времени и скуке. Возник интерес.

Новичку везет. Нянины полколоды медленно, но верно начинают
перекочевывать ко мне.

– Глянь-кось, глянь-кось, и что деется?! У кого картинок девать некуды, а кто с одной швалью осталси! – сокрушается Филипповна превратностям судьбы, но сокрушается не безутешно, а как-то полушутя. – Ишь ты, шшибленок! Вывчила на свою голову…

Между тем игра занимает и ее. Проигрывать ей, так же не хочется, как и мне, а потому она возвращается к моей давней просьбе:

– Правда, быдто темно сделалось. Карту не видать. Дай ланпу зажгу, – связывает Филипповна свои неудачи с убылью света и, как опытный игрок, берет «тайм-аут». Коль скоро речь зашла об интересе, экономия на керосине кажется няне уже неуместной.

Человеку в возрасте бывает трудно присесть, а еще трудней – привстать: поясницу прихватывает. Держась за нее, Филипповна колтыхает в угол комнаты, снимает с гвоздика керосиновую лампу и водружает ее на стол.

Настают священнодействия с лампой. Сперва надо протереть мягкой тряпочкой скло. Оно потемнело от набежавшей копоти – вычудилос. Потом – подрезать лохмушки фитиля («И хде у нас ножни, а? Признавайся, куды дел?») Успеть зажечь фитиль толстой короткой спичкой, пока та не прогорела и не стала кусать огнем за пальцы («Врах ее возьми!..») Спичка чернеет и гаснет, поджигая кривую кромку фитиля – стол озаряется живым, подвижным пламенем, а темнота отступает в углы и там оседает, сгущаясь.

Няня осторожно вставляет круглое скло в бороздку подставки, словно приручая диковато блещущий и вольно, как факел, дышащий огонь. Теперь он не бросается по сторонам, а длинно и покорно вытягивается над фитилем в узком горлышке чисто-начисто протертого стекла. Впрочем, Филипповна урезонивает и фитиль – загоняет его поглубже в керосиновую баночку. Пламя ослабевает, зато потемки отовсюду делают дружный шаг к столу, но ближе няня их не подпускает («Хватить… Слава Богу!» – возносит она хвалу Господу за то, что помог ей благополучно зажечь светильник, не оставив Своим попечением).

Вот сидит она в легком платочке, освещенная зыблющимся пламенем. Косой, ласковый свет, маслянисто лоснясь, ложится на ее подбородок, на широкую скулу; высвечивает дрожащий зрачок, всегда полный невыплаканной влагой слез; выхватывает краешек ситцевого в бледно-голубой горошек платка, завязанного под подбородком, как опущенные заячьи ушки. Няня постоянно ходит в платке, говорит, что с непокрытой головой – не сурьезно. Вообще ее деревенские, старинные понятия о приличиях сильно разнятся с нашими городскими. Она никогда шумно не смеется, а услышав по радио репризы комиков-конферансье, только улыбается:

– Ишь, как укуривають, анчутики…

Она ни с кем не вздорит. В ответ на дурное слово перекрестится втихомолку – и все. Вождей не обсуждает. Никакого отношения к ним ни дома, ни в очередях не выказывает. Лишь однажды наедине со мной молвит раздумчиво:

– Чтой-то Восипа Воссаривоныча усе мене поминають; усе боле Уладимира Ильича…

В ее представления о грехе входит много такого, что в моем окружении вовсе не считается грешным. Не очень строго, но посты она соблюдает, а мы – нет. Ни вина, ни водки не пьет: грех. Не поддается унынию, всегда в работе, а я вот от дождя и безделья запечалился и, если бы не игра, наверно, совсем бы раскис. И это при том, что мне, вспоминая свою жизнь, нужно было бы только радоваться, а ей, вспоминая свою, – рыдать. Однако именно няне зыбкий керосиновый свет придает бодрости, а следом к ней приходит и везение.

Филипповна перетаскивает у меня карту за картой. Полная стопка в моих руках пустеет, как у пьющего залпом. К счастью, – уже почти на донышке, – мне выпадает туз. Я предвкушаю успех. Хорошо бы отхватить короля или даму! Но у няни – тоже туз. Ничуть не хуже.

Кладем еще по карте на тузов. Я – девятку, и она – девятку. Что за напасть?

Еще по карте. Я – валета, а она – даму.

– Вот тебе и туз – наклал в картуз, – подытоживает Акулина Филипповна, забирая сразу шесть карт.

Но я не сдаюсь! Я заклинаю всех ведомых и неведомых мне духов удачи; всех тех, что устраивают верный выбор одного из двух. Я призываю духов «орла или решки», «чета или нечета», «курочки или петушка», «правой руки или левой», и даже самого страшного духа – «жизни или кошелька»! Наконец, я взываю к тому самому «пьянице», в которого мы играем, ведь это он волен подложить мне карту старше или младше няниной. И смилостивившаяся фортуна, скрепя сердце, раскручивает колесо удачи в мою сторону.

– Чтой-то у нас хвитиль опять плохо гореть стал; как-то тусьменно, – возвращается няня к известной причине своих осечек и подбавляет света.

Язычок фитиля с пламенем на кончике вытягивается вверх. Наверно, Филипповна думает, что дела ее пойдут на лад, как только керосиновая лампа покажет мне язык. Однако я беру взятку за взяткой и лишь тогда, когда фитилек вновь принимается подмигивать, теряю, спускаю с рук, отчаянно «пропиваю» ненароком нажитое!

От возбуждения картежница сдвигает платок на затылок. Кровь стучит у нее в висках, приливает к щекам. Это называется «давление ажник под сто семьдесять выскочило».

– У каком вухе стреляитъ? – спрашивает няня, жмурясь от азарта, и я решаю про себя: если угадаю, то выиграю!

– В левом! – Оно же ближе к стенке, а стреляить или звонить, как уверяют люди сведущие, обычно в том, которое ближе к стенке. Это многократно проверено на опыте.

– Нюжли ж?! – торжествует Филипповна, словно разгадав ход моих мыслей. – У правом, а не у левом! – и потирает правое ухо, опровергая наблюдения знатоков.

Она богатеет, а я уже почти ни с чем, стало быть «пьян», как она выражается, у стельку. Керосиновое скло накалилось – не притронуться. Я и сам горю изнутри не хуже этого скла.

– И хто ж, говорить, иво знаить, чиво он моргаить?.. – напевает няня, поощрительно поглядывая на фитиль.

Играть я впоследствии научусь, но карт так и не полюблю. Зачем заставлять других огорчаться, унижать поражением? А если не огорчишь ты, то огорчат тебя. На то и противники, чтобы досаждать друг другу, делать против, портить кровь. В этом – изнанка соперничества, и потому оно – нечисто. Однако наша игра – особенная. Она отличается от умной, то есть хитрой, коварной, расчетливой именно своей природной «глупостью», тем, что никакую выгоду соблюсти в ней нельзя. Счастливая незадачливость и оправдание «пьяницы» в том, что по условиям игры ты лишен всякого маневра для козней, хитроумия и расчета. Ты полностью зависишь от расклада карт и никак на него не влияешь. Здесь работает не мысль, а жребий. Что будет, то и будет! – вот девиз «пьяницы». Это – праздник фаталиста, перст судьбы.

Постепенно догадываюсь, что в такой игре нет строгих «супротивников», а есть скорей «сотрапезники», теплые «собутыльнички», ласково потчующие друг дружку: тебе – карточку, мне – карточку; в твою стопочку, в мою стопочку… – и это переливание «стопки» в «стопку», вероятно, – лишь бесконечно растягиваемое удовольствие, за которым встает что-то совсем иное, нежели тонкий расчет порядочного игрока или коварство сообразительного мазурика, – нечто, доставляющее общую простосердечную радость.

Наши тени колеблются на стене: большая – Филипповны и маленькая – моя. Темнота за окном, потемки у стола словно приглядываются к тому, как в круге света ведут дружелюбную тяжбу два «горьких пьяницы»: один – лет пяти-шести, другая – лет шестидесяти пяти. Успех сопутствует то старому, то малому. То моя, то нянина стопочка, обмелев, снова потихоньку прибывает. Карты ходят по кругу как заколдованные. Игра наша неостановима, кажется, что она длится и поныне. Мы опьянены игрой – монотонной, нескончаемой, в которой совсем нечего делать уму, – за него все решает бестолковое везенье, но эти однообразные пассы, но это волхованье теней на стене и сейчас наполняют меня каким-то чудны́м и чу́дным, блаженно-восхитительным хмелем. Быть может, это – хмель памяти, сладковатый запашок подгулявшего керосинчика, бражный отблеск фитилька на стекле, вспышка льняной лохмушки: полыхнула, осветилась, брызнула, как умылась во тьме, и снова – ровное, уютное свеченье, какое бывает разве что в старости да в младости, когда страсти улеглись или еще по-настоящему не разгорелись. А, может быть, так являет себя затаенное чувство душевного родства, того взаимного обожания, что не высказывается, а молча передается, хотя бы вот с этой кочующей из рук в руки вытертой колодой карт.

<<Назад в Оглавление

Следующая>>

bottom of page