top of page

МОЛОТОЧЕК

 

Если спрашивали, Филипповна никогда не говорила, сколько мне лет, но всегда – который год. Не пять, а шестой, не шесть, а седьмой. Мне это нравилось. Я взрослел в собственных глазах, потому что шестой звучало почти как шесть, седьмой – почти как семь. Тем более что прибавка одного года начиналась сразу в день рождения. Пятого февраля мне только исполнялось шесть лет, а по-няниному уже шел седьмой. Сам я на вопрос о своем возрасте отвечал, как принято: пять так пять, шесть так шесть. В том отсчете времени, который вела Филипповна, чувствовался какой-то подвох. Как будто все было честно, а впечатление создавалось завышенное. Семь лет мне когда еще будет, а я уже целый год хожу в сиянии своего грядущего семилетия!

Но были в году два избранных дня, когда мне доставляло тайную радость переходить от своего исчисления времени к няниному. Четвертого февраля я знал твердо, что мне пока пять лет, а пятого наслаждался тем, что пошел седьмой. В этом мнимом перескоке через год, в исчезновении шестерки таился какой-то секрет, пускай лишь словесный, но все же секрет. Дело в том, что завысить мой возраст русский язык позволял, а вот занижать отказывался. Можно сказать: «Мне шесть лет» или: «Пошел седьмой…», а как выразить то же самое, употребив число пять? «Больше пяти»? Но сколько именно? «За пять»? Но так не говорят. «За» относится к десятилетиям: «За сорок, за пятьдесят…» А «пошел такой-то год» применимо в любом возрасте. Няня и про себя говорила: «Да уж шестьдесят седьмой, почитай, пошел…»

В тот год, когда няне «пошел шестьдесят седьмой», к нам на участок стал захаживать дедушка Филимонов – настоящий дедушка моего приятеля Женьки Филимонова (Молоточка). Женька мечтал стать классным вратарем и по вечерам просил его тренировать. На майку он надевал ватник, «чтобы рыпаться не больно», а я бил ему «пéндали» – пенальти, но не одиннадцатиметровые, а с семи шагов. Причем в их отмеривании Женька проявлял жуткую щепетильность. Вначале обсуждался вопрос, чей шаг принять за эталон: мой или его? Я считал, что мой, раз я бью, а он спорил, что его, раз он отбивает. Но дело было не в том. Просто Женька шагал пошире. Я уступал, небрежно обещая Молотку забить, хоть с центра поля. И тогда он начинал шагать, безбожно жухая. Во-первых, не с «ленточки», а потом шаг от шага все шире и шире. Такой переменчивый «эталон» меня не устраивал. Я бежал к воротам и, передразнивая Молоточка, ушагивал еще дальше, чем он, нарочито вытягивая шаги до полушпагата.

Тогда уступал пристыженный Молоток. Он великодушно предлагал мне отмерить дистанцию нормально. Но едва я ставил мяч в след от своего седьмого шага, как Женька кричал, что «с такого расстояния только дурак не забьет», что пусть я сам тогда в ворота встаю, и швырял ватник на траву. Я отодвигал мяч на шаг вглубь поля. Тренировка начиналась.

В моем арсенале были три удара: самый сильный – пыром (носком), самый точный – щечкой (щиколоткой), и самый хитрый – шведкой (внешней стороной стопы). Я старался их чередовать, а Молоточек, екая селезенкой, плюхался по углам ворот, – Женькина кличка и пошла от его спортивного рвения.

Одобрительное «Молодец!» быстро переиначилось в ударное «Молоток!» и прилипло к Женьке как второе имя. Однако и здесь последовало продолжение. Когда вратарь парировал удар, бьющий кричал: «Женька, молоток!» А если мяч влетал в ворота, звучало: «Молоточек, Женя… Кувалдой будешь!»

Всякий проходивший по еловой аллее и не видевший лужайки, еще издали, по слуху мог отличить, отбил мяч вратарь или пропустил. Пророчество о кувалде означало верный гол. Не раз потом я убеждался, что для русского человека всякая игра, не говоря уж о деле, представляет интерес не сама по себе, а в связи с теми отношениями, которые она способна вызвать к себе и вокруг себя. Антураж подчас перевешивает игру, а вопрос о победе, бывает, вообще не ставится. Возможность, использовав игру как повод, высказаться о жизни – вот что ценится, вот во имя чего и затевается игра. Женька Молоток в толстом ватнике с оборванными пуговицами, семимильной поступью отмеряющий семь шагов «пендаля» и вырастающий в Кувалду не когда он точно бросается под мяч, а когда промахивается мимо мяча, – помню тебя, вратарь моего подмосковного лета!

Где-то на боковой линии поля, там, где лужайка граничила с еловой аллеей, и познакомился, верно, дедушка Филимонов с Филипповной, когда она, не докричавшись меня из дома, вышла с тем, чтобы забрать ужинать, а он пришел за своим Молоточком.

Дедушка был почтительный, почтенный, высокий, с пушистой бородой, расчесанной на два длинных дымчатых треугольника. Он ходил в легком шелковом жилете с карманными часами и опирался на тонкую трость с резиновым наконечником, опирался более из уставного щегольства, нежели по суставной необходимости. Прошлым летом я часто просил у него полированную светло-кофейную тросточку поиграть. Я «стрелял» из нее по кустам, рисовал ею на песке, норовил сбивать яблоки с веток, а однажды решил испробовать на прочность. Третьего крепкого удара о ребро скамейки палочка не выдержала. Кривая трещина добежала до самой резиновой пяточки и клюнула в нее острым носиком. Няня принялась сокрушаться, а дедушка только улыбался, разглаживая бесподобные треугольники бороды то сверху, то с исподу, и просил Филипповну не расстраиваться по пустякам. Я не мог поверить, что дедушке ничуть не жаль своей трости, был удручен и не находил себе оправдания. Не было мне прощенья на этом свете! И тогда произошло нечто особенное. Впервые изменив характер моего летоисчисления, няня сказала:

– Ить ему ишшо семи годочков нетути! – и я уловил, какая важная разница заключена в двух поименованиях одного и того же возраста: «седьмой пошел» или «семи нетути».

– Мне шесть лет, – подтвердил я тихо, словно испрашивая своим подтверждением прощения у дедушки.

– Он у нас ишшо несмысленый… – продолжала няня.

Старик Филимонов посмотрел не «несмысленого», как бы сравнивая развитие моего разума и мускулов, но результатами наблюдений делиться не стал. Со стороны старика это было проявлением деликатности, поскольку читать я еще не умел, зато бегать целыми днями с мячом не ленился.

Вечером Филимонов-внук изменил эталонную меру:

– Шагать – фигня получается, – заметил он, подразумевая под «фигней» не столько свой переменчивый шаг, сколько мои голы. – Будем лаптями мерить, как ворота.

«Один лапоть» считался у нас самой строгой мерой длины – пределом точности. Это был шаг длиной в ступню. Удлинять или укорачи­вать ступни, измеряя расстояния от штанги до штанги, Молоточек не умел. Поэтому теперь, когда он предложил отмерять лаптями «пендали», я согласился, и Женька пошел валко перебирать ногами от ворот в поле. Ставя пятку одной ноги к носку другой, он уверенно отодвинул штрафную отметку небывало далеко от ворот. Недаром на роль «лаптей» он пригласил разбитые дедушкины башмаки, в которых тонул, как клоун.

– Не жмут? – спросил я, давая Женьке понять, что его «эталоны» слишком разношены.

– Нормально, – ответил вратарь, запахивая ватник.

Тогда я разулся и отметил столько же ступней, сколько Женька, но своих и босиком. Это вызвало протест.

– Пендаль на вратарских лаптях! – огласил Молоточек правило, которое только что придумал.

– Ты что ФИФÁ? – спросил я.

– Я не ФИ́ФА, – строго сменил ударение Филимонов-Младший, теперь уже давая понять мне, что у меня нелады с общефутбольной культурой. – Пендаль на вратарских лаптях – это закон! – процитировал он себя, и его утверждение, самовознесенное в ранг цитаты, показалось ему уже абсолютно правомочным. – Первый гол не считается, – на всякий случай добавил законодатель. – Стукай!

Левой штангой ворот служила береза, правой – куст шиповника. Верхней штанги не было. Зная Женькину страсть к спорам, я рассчитывал только на березу. Ее ствол обозначен четко, не то что расплывчатый куст. Все удары по кусту, хоть с внешней стороны, хоть с внутренней, назывались у Молотка «штангой».

– И штанга вновь спасает ворота Евгения Филимонова! – восклицал он, даже если ближайшая к нему веточка дрожала от мяча, угодившего в нижний угол.

Молоток стоял, как лев. Время от времени, пропуская мяч, он издавал страшный рык, катаясь по траве, как лев ужаленный. Но при этом он оставался Молотком, и я предвещал ему дорасти до Кувалды.

– Женя – молоточек… Кувалдой будешь!

 

* * *

Два лета дедушка Филимонов ходил к нам в гости, после чего стало известно, что моя няня выходит за него замуж. В обеих семьях возникло смущенное замешательство, сменившееся настоящим переполохом, когда Филимонов-Старший объявил, что намерен справлять свадьбу «по всей форме». Будущее не обсуждалось, однако Филипповна заверила, что и не думает никуда от нас уезжать.

Во дворе филимоновской дачи расставили столы с угощениями. Народа собралось много. Это был четверг, середина дня, когда мои родители не приезжали. Я сидел между няней и Женькой, который усер­дно потчевался, не помышляя о том, как тяжко ему будет вечером рыпаться по углам.

– Молоток, объешься, из «шестерки» не вынешь, – нашептывал я ему, как брат брату.

– До вечера далеко, – отвечал Женька, с присвистом втягивая в недра скользкую малосольную молоку.

– Ну, я тебе сегодня наколочу, чует мое сердце…

Дедушка Филимонов был со мною ласков. Свадьба пила и шумела, как умеют пить и шуметь вырвавшиеся на дачный простор большие гулянья. Что же касается всего остального, что могло бы возбудить читательский интерес и по чьему-нибудь мнению стать «изюминкой» рассказа – ясной или двусмысленной, с пассажами в адрес «молодоженов», скромными умолчаниями или отступлениями в их былую жизнь, то, по счастью, ничего подобного я не знал, не понимал, а потому и не помню. Поворот судьбы в жизни двух пожилых людей так и остался для меня тайной, которую мне меньше всего хотелось бы разгадывать. Дедушка Филимонов и няня понравились друг другу и решили пожениться. А о том, сколько им было лет, я даже и не думал.

Наверно, в движениях человеческой души есть черта, за которую не следует заходить – допытываться правды, доискиваться истины. Ведь кроме той правды, что открывает нам явь, есть еще правда тайны. Она и придает бездонность бытию, а без нее оно, быть может, давно иссушило бы нас на своих отмелях, обезвоженных буднями жизни.

Вечером после праздника мы вышли с Женькой на лужайку постучать по мячу. Молоточек так переел, что совершенно не мог рыпаться. Тоскливо стоял он в воротах, бросая взгляды то на шиповник, то на березу, словно заклиная свои штанги не подкачать.

В бору с паузами раз от раза куковала кукушка: «Пятый… Шестой… Седьмой…»

Были сумерки. По дачам зажигались огни. Няня звала меня домой. Я набежал на мяч и легонько пульнул его Женьке. Прямо в руки.

<<Назад в Оглавление

Следующая>>

bottom of page