top of page

НЕАПОЛИТАНСКАЯ ТАРАНТЕЛЛА

 

В седьмом классе я попал в старый московский особняк на Кропоткинской (ныне – Пречистенке). Его хранили сторожевые львы над воротами, а богатый интерьер еще не был поваплен вкусом позднейших распорядителей. Стоял апрель. Подтаявший, подсохший, полный добрых предчувствий, такой апрель, каким он обычно и бывает в Москве – не холодным, но и не жарким. Теплым. Предпраздничным. Когда шубы давно уже сменились на пальто, а пальто вот-вот готовы уступить место пиджакам и кофточкам, а те – рубашкам и весенним платьям. Когда в одно прекрасное утро город внезапно опушается первой зеленью, переодевается и предстает совсем иным, нежели он был вчера: не хмурым и заспанным, а просветленным, солнечным, бодрым. Апрель – месяц надежд. Месяц вернисажей, поэтических вечеров, театральных премьер…

Студия Дома ученых готовила мольеровского «Скапена». Готовила тщательно, всю зиму. Пьесу играли старшеклассники. Роли были распределены еще осенью и постепенно выучены. Однако в целом спектакль не складывался: текст не «отскакивал от зубов», а вяз, теряя свою свежесть. Отдельные сцены не ложились в общую мозаику и слипались, как тянучка. Артистам становилось скучно от самих себя.

Томительно было слушать, как девочка с комсомольским значком на школьном фартуке, смущаясь того, что ей приходится говорить, произносила:

– Да, Октав, я верю, что ты меня любишь, но не знаю, всегда ли ты будешь любить меня?

А красавец Октав хлопал в ответ длиннющими черными ресницами и вопрошал:

– Да как же можно тебя полюбить не на всю жизнь?..

– Хорошо, хорошо, – подбадривала мнимых влюбленных Ольга Ивановна – режиссерша, ставившая спектакль. Когда-то она играла в Театре транспорта у Курского вокзала, а Театр транспорта в московской афише занимал далеко не первую строчку.

Ольга Ивановна медленно закуривала сырую толстую папиросу, похожую на серую макаронину, на треть набитую табаком, и просила артистов:

– Пожалуйста, не спешите! Октав, Гиацинта, ну куда вы так торопитесь? Больше проникновенности.

Гиацинта, наддав слезу в голосе, продолжала, комкая носовой платочек, а на самом деле как бы в полудреме:

– Говорят, что вы, мужчины, не способны любить так долго, как женщины, и будто самая сильная страсть у мужчин угасает так же легко, как и возгорается.

– Октавчик, на колено, – подсказывала Ольга Ивановна.

Коленопреклоненный Октав, тяготясь собственной наигранностью и не веря ни единому своему слову, признавался:

– Значит, мое сердце устроено не так, как у других, дорогая Гиацинта: я уверен, что буду любить тебя до могилы.

– Боже! Как заунывно, как печально! Простите, что я вас прерываю, но ведь это никуда не годится.

Полный пожилой мужчина с коричневатым, словно не отмытым от грима лицом, чрезвычайно подвижный, вальяжный, распахнув кремовый пиджак и демонстрируя узкие узорные подтяжки, выбежал на середину Белого зала. Репетиция шла в шикарных покоях с картинами старых мастеров в курчавых липовых рамах.

Мы сидели на стульях, которые в музеях служат редкими экспонатами, а перед нами стоял настоящий артист театра имени Вахтангова Вацлав Липинский – некогда блеснувший Хлестаков, несыгранный Чичиков, поклонник французской школы. Его сын, Липинский-младший, играл в «Скапене» слугу Сильвестра и по просьбе Ольги Ивановны обратился к отцу за помощью – проконсультировать постановку, то есть вдохнуть в нее жизнь. Так же как и я, Липинский-старший пришел на репетицию впервые, но в отличие от меня он знал, что делать с этой закисавшей самодеятельностью.

– Детка! – обратился он к Гиацинте. – Вы догадываетесь, сколько идет «Тартюф» во МХАТе? Нет? Четыре часа. Это же смертоубийство! А «Комеди франсэз» играет «Тартюфа» за два с половиной часа без купюр. Вот что такое ритм! Вот что такое темп! Ольга Ивановна, милая, они у вас совсем спят, еще от зимы не очнулись, а уже апрель на дворе. Гиацинта, детка,

Сумеет ли тебя сегодня добудиться

Крылатый бог Амур, тобою восхищен?

Ты слишком долго спишь, души моей царица!

Проснись! Жизнь без любви – не более чем сон.

 

Не бойся ничего: в стране очарований,

Где властвует Любовь, печали не страшны.

Ведь даже и в тисках сомнений и страданий

Возносят ей хвалу сердца, что влюблены.

 

В себе ее таить – нет тяжелее казни…

К чему казнить себя? Да будет жизнь легка!

Стеснения отбрось и мне в своей приязни

Признайся, не страшась лукавого стрелка…

Мольер играется с выдумкой, с озорством, расторопно, ходко. В нем есть пафос лирического поэта. Он – смесь изысканности и балагана, эксцентрики и лирики. А главное в нем – темп. Имя «Скапен» происходит от «sсарраrе» – удирать, убегать.

– Но ведь здесь… признание в любви, – возразила Ольга Ивановна.

– Ну, и что? Его тоже надо проворачивать в темпе. Гиацинта, дайте мне вашу последнюю реплику… Октав, где текст? Благодарю.

– … будто самая сильная страсть у мужчин угасает так же легко, как и возгорается, – прошелестела испуганная Гиацинта.

– Значит, мое сердце устроено не так, как у других, дорогая Гиацинта! – пылко откликнулся консультант. – Я уверен, что буду любить тебя до могилы.

И если юный Октав интонационно лег в могилу, то старый вахтанговец отпрянул от нее.

– Мне хочется верить, что ты чувствуешь то, что говоришь, в искренности твоих слов я ничуть не сомневаюсь, – пролепетала Гиацинта, замирая от того, что обращается к Липинскому на «ты». – Я боюсь только, чтобы родительская власть не заглушила в твоем сердце нежных чувств, которые ты, быть может, питаешь ко мне.

– Темп! Произнесите все вдвое быстрее, – взмолился партнер.

И Гиацинта проснулась, оживилась, а живость вернула ей ее очарование.

– Ты зависишь от отца, который хочет женить тебя на другой, а я твердо знаю, что умру, если со мной случится такое несчастье.

– Нет, прекрасная Гиацинта! – снова воскликнул Липинский вопреки Мольеру, ведь в тексте после обращения к Гиацинте стояла всего лишь запятая. – Никакой отец не заставит меня изменить тебе, я скорее расстанусь с родиной и даже с самой жизнью, нежели покину тебя… Октав, подключайтесь! Это ваша роль!

И Октав подхватил заданный ритм. Репетиция пошла, набирая обороты, вдохновленная примером и авторитетом артиста.

Ольга Ивановна не спорила. Роли ребята выучили. Мизансцены Липинский почти не трогал. Все его усилия были нацелены на темп и тон; ими он собирал рассыпанную мозаику явлений.

Но тут возникла новая трудность. Актеры не могли совместить быстроту произнесения с разборчивостью речи.

– Какая у вас каша во рту! Боже мой, какая каша! – сокрушался Липинский, хватаясь за голову. – Где же дикция? Вы совсем не думаете о зрителях. Они как минимум обязаны разобрать текст. И текст не какой-нибудь, а классический. Это же Мольер! А вы превращаете его в неразборчивый анахронизм. Думаете: раз XVII век, то, что с него взять? Нет, классик всегда современен, на то он и классик. Когда говорят, что классика не подвластна времени, именно это имеют в виду: классик созвучен любому времени, не только своему. Но что же нам делать с вашим бормотанием? Куда деваться? Кошмар… Придется кланяться в ножки нашей дражайшей фее.

На следующее занятие Липинский привел под руку наипочтеннейшую даму, передвигавшуюся уже с трудом. Но, как только она добралась до кресла и уселась, едва лишь расправила вокруг себя края золотистой вязаной шали, так, собрав морщинки возле румяных уст, на удивление отчетливо проскандировала:

                                       – От то-по-та ко-ыт

                                       Пыль по по-лю ле-тит… –

Внутренне загораясь, фея артикуляции касалась волшебной маленькой ладошкой по очереди каждого из нас и почти губы в губы показывала работу речи:

– Сшит кол-пак, да не по-кол-па-ков-ски…

На-до кол-пак пе-ре-кол-па-ко-вать,

Пе-ре-вы-кол-па-ко-вать! – Повтори, дружочек.

И «дружочек», путаясь в зубах и языке, повторял:

– Сшит кол-пак, да не кол-по-па-пов-ски…

– Не по-кол-па-ков-ски, – терпеливо улыбаясь, повторяла фея, взмахивая крыльями шали.

Зато после того как мы превзошли пе-ре-вы-кол-па-ко-вы-ва-ни-е колпака, артикуляция мольеровского текста казалась уже до смешного простой, и Скапен легко «околпачивал» папашу Арганта, внятно строча ему свои бессмертные аргументы:

– Да вы посмотрите, что в судах делается! Сколько там апелляций, разных инстанций и всякой волокиты, у каких только хищных зверей ни придется вам побывать в когтях: приставы, поверенные, адвокаты, секретари, их помощники, докладчики, судьи со своими писцами! И ни один не задумается повернуть закон по-своему даже за небольшую мзду…

Перечислив все прелести судопроизводства, Скапен дал Арганту добрый совет:

– Нет, сударь, если можете, держитесь подальше от этой преисподней. Судиться – все равно, что в аду гореть.

Я аккуратно ходил на репетиции, радуясь тому, что спектакль крепнет; наблюдая, как вертится по залу хитроумный слуга; как два обманутых им семнадцатилетних отца-негоцианта Аргант и Жеронт дружно воздевают руки к люстрам, каждая из которых стоит целое состояние; как хорошенькие шестнадцатилетние «дочки» этих «папаш», Гиацинта и Зербинетта, подбирая воображаемые кружева, то есть школьные фартучки, капризно топочут на месте, желая немедленно выйти замуж за своих ровесников, Октава и Леандра; как тугодум Сильвестр, оставшись один, произносит вполне уместно:

– Вот уж, можно сказать, удивительный случай!

Я замечал, что Липинский нет-нет да и посмотрит сочувственно на меня, сидевшего без роли. Пьесу я знал близко к тексту, однако вакансий не было. Правда, Ольга Ивановна пообещала мне роль в новом представлении на будущий год.

До премьеры оставалось три недели. Наш спектакль уже значился в календарном плане Дома ученых на май:

ТЕАТРАЛЬНАЯ СТУДИЯ

МОЛЬЕР

«ПЛУТНИ СКАПЕНА»

Комедия в трех действиях

Постановка – О. И. ЛУРЬЕ

Консультант – заслуженный артист РСФСР

ВАЦЛАВ ЛИПИНСКИЙ

БОЛЬШОЙ ЗАЛ, 15:00

Папа прочел календарный план с карандашом в руке и поставил напротив Мольера жирную красную птицу. Мама уточнила, во сколько начало, а Филипповна довела до сведения соседей, что «у воскресенья усе идуть в Дом вученых на спихтакаль. Наш не вучаствуить. Роли не хватило. Но на другой год бешшають…»

Кроме родственников и друзей, на представление могли прийти ученые, в том числе театроведы, знатоки Мольера. Артисты трепетали, а я даже радовался, что у меня нет роли: можно не волноваться.

Репетируя, мы добрались, наконец, до последнего, тринадцатого, явления последнего, третьего, акта.

Липинский прочел вслух авторскую ремарку:

– «Те же и Скапен».

Скапен (с обвязанной головой, будто бы ранен; его вносят два носильщика…) – Стоп! А где у нас носильщики?

Ольга Ивановна закурила «Беломор» и, выпустив синеватый дымок, ответила:

– Носильщиков у нас нет. Поскольку обмен репликами ведется между Скапеном и отцами, внести Скапена могут сыновья.

– Слугу вносят господа? – усомнился Липинский. – А в действующих лицах носильщики значатся?

– Да. В самом конце. Два носильщика.

– Значит, они нужны! Вот вы, детка, и будете у нас «два носильщика», – обратился Липинский ко мне. – Идите сюда. Возьмите Скапена под мышки и тащите его на середину.

Скапена играл Сережка Ширингин, давно переименованный нами в Ширинкина, так же, как его Скапен стал Шкапеном. Сережка был старше меня, но легче, дробней. Я подхватил его под мышки и выволок в самый центр зала, под люстру. Он провис у меня на руках. Ему было неудобно, однако поза отвечала неловкости ситуации, в которую он попал по Мольеру.

– Ах, ах! Видите, господа… Видите, в каком я положении! – повторял Скапен, сползая с рук, так что мне невольно пришлось его встряхнуть и подпереть сзади коленкой.

– Йошкар-Ола! Ты что делаешь? – дернулся было Сережка. Но у «двух носильщиков» не забалуешь. «Мы» держали его крепко.

– Продолжайте! – смеясь, крикнул Липинский. – Это в духе мольеровского балагана.

– Ах! Господа! Прежде чем испустить последний вздох… – продолжил плут, но тут «носильщики», войдя в роль, снова дали ему легкого пинка.

Привыкший озоровать сам, Скапен почувствовал себя беспомощным. Тем более что он был связан репликами, а «мы» – нет.

– …простите за все, что я вам сделал…

И начались переговоры Скапена с папашами.

– Говорят тебе, перестань…

– Ах, как вы добры, сударь!..

– Ну, да, прощаю…

– Ах, сударь…

– Ну, нет…

– Как же так?..

– Если ты выздоровеешь…

– Ох, ох! Мне опять хуже!..

Сережка совершенно обвис, и держать его «нам» стало невмоготу. Ну, за что автор лишил носильщиков дара речи? Хоть бы какая реплика, освобождающая от груза!

Шкапен навалился, «мы» оступились, и все загремели на паркет.

– Я так не играю! – закричал Ширинкин. – Он меня уронил. У Мольера этого нет!

– Идемте, отужинаем вместе и повеселимся как следует, – в согласии с автором предложил один из отцов.

– А меня пусть поднесут поближе к столу… – начал Скапен и, увернувшись от «носильщиков», поскакал в угол зала на своих двоих.

– Поздравим нового исполнителя со вступлением в роль! – сказал Липинский, взяв меня за руку.

– В две роли, – уточнила Ольга Ивановна, улыбаясь.

– Жалко, что мы не играем «Мнимого больного», – съехидничал Ширинкин. – Там бы тебе могло перепасть сразу восемь ролей!

– Каких? – спросила Гиацинта.

– Восемь клистироносцев!

– Фу!..

– Если бы мнимым больным был ты, я бы согласился.

– А если ты мне, Йошкар-Ола, и на сцене пинка дашь… – сжал кулак Скапен.

– …то все обхохочутся, – заключила Гиацинта.

И мы, подталкивая друг друга, побежали в киноаудиторию – двухэтажный зал с античными гипсовыми головами – в зал, где днем занималась изостудия, а вечером танцевали мы.

Никаких танцев в спектакле не было. Просто нас учили «движению».

Кареглазая бабушка-хореограф, постукивая шпильками туфелек и мягко приседая на поворотах, разучивала с нами польки, вальсы, танго и фокстроты. Толкотни на этих занятиях было больше, чем прока. Все предавались веселью. Но если девочки веселились всерьез, то парни выкаблучивались, как могли, поэтому в девичьей радости была красота, а в нашей – одна шкода. Почтенные папаши, вальсируя, припадали на якобы разбитые подагрой колени; Октав и Леандр наступали друг другу на пятки; Сильвестр норовил превратить фокстрот в рок-н-ролл. Только я на правах новенького умерял свой пыл.

– Как успехи? – спросил однажды Липинский у хореографа.

– Молодые люди валяют дурака, – честно призналась бабуся. – Танцуют лишь девочки и новенький.

– Вот и отлично! Разучите с ними тарантеллу[1]. Это будет вставной номер. У Мольера сказано: «Действие происходит в Неаполе». Так пусть нам украсит спектакль «Неаполитанская тарантелла»!

Вива, Италия! Вива, Мольер!

Генеральная репетиция была на носу. К ней мы и подготовили тарантеллу. Дома я рассказал о том, что теперь у меня три роли: «двух носильщиков» и танцора.

– Не было ни гроша, да вдруг алтын! – отреагировал папа. – А слова у тебя есть?

– Слов нет.

– Нету слов… – улыбаясь, развел руками отец.

– Зато я целое явление держу Скапена, а потом падаю с ним…

– Что же ето за роль такая: держал-держал да и грякнулси? – спросила Филипповна.

– Роль эпизодическая. Он занят в эпизоде, – пояснил папа и добавил. – С этого все великие артисты начинали: Раневская, Мартинсон…

– А костюмы у вас будут? – поинтересовалась мама.

– Не знаю. О костюмах речи пока не шло.

– Куды уж тут костюмы – на пол-то грякаться? – усомнилась Филипповна и вышла в коридор:

– Телехвон звонить…

– Узнай про костюмы, – забеспокоилась мама. – Может быть, надо самим готовить?

– На три роли, – уточнил папа.

Тем временем Филипповна объясняла кому-то по телефону:

– На следушшее воскресенья у их спихтакаль… Да… У Доме вученых… На какой Миластроиской?.. Не на Миластроиской, а на Кропотинской… За аптекой. Нашему нонча роль дали. Одного парня держить, а посля́ уместе с им грякаются. И смех, и грех…

А перед генеральной репетицией произошло событие, взволновавшее всех артистов. Особенно девочек. Мамины опасения оказались излишни: шить наряды самим не пришлось. Напрокат нам привезли шедевры театральных мастерских – настоящие французские костюмы XVII, ну, от силы XVIII века!

Скромный Скапен переоблачился из школьного кителя в шитую серебром тужурку, белоснежное жабо и какой-то фартовый кепарь. Папаши утонули в непомерных париках, куделями свисавших на грудь. Они плыли в роскошных камзолах и широких плащах с меховыми муфтами. Оба отца были одеты по существу одинаково, отличаясь не столько деталями туалета, сколько их распределением, но распределение вносило во внешность каждого иное качество, подобно тому, как перестановка слогов превращает существительное «модельер» в имя собственное: «де Мольер».

Сыновья немедленно схлестнулись на гибких, точно прутья, бутафорских шпагах, переливаясь всеми позументами добротного жюстокора[2], стуча один – башмаками с бантами, другой – туфлями «а ля кавалери».

А девочки… О, девочки превратились в светских красавиц, щеголяя приподнятыми, собранными в рюмочку талиями, распашными юбками, разрезными рукавами, кружевной отделкой манжет, неподвижным твердым кружевцем стоячих воротников!

В костюмах мы вышли репетировать на сцену Большого зала. Мы учились не путаться в кулисах; не наступать на хвосты дамских платьев; засовывать шпаги в ножны легко, не глядя, вместо того чтобы мучительно тыкать острием мимо, и – увлекшись этим занятием, – забывать текст. Мы тренировались ходить по грубым доскам сцены, как по зеркальному паркету Белого зала, куда больше напоминавшему Версаль или дворцы неаполитанских негоциантов, нежели напоминали о них эти корабельные подмостки.

Прогон пролетел на одном дыхании. Тарантелла гремела и ликовала. Девушки с цветами кружились вокруг меня, мелькавшего белой рубашкой, перетянутой красным кушаком. Рыжая аккомпаниаторша за кулисами всаживала пальцы в клавиши по вторую фалангу, перебирая педалями, как «тормозом» и «газом». А я бренчал на струнах расстроенной мандолины, гремя высокими каблуками старинных туфель с блестящими пряжками.

Липинский сказал, что тарантелла – камертон спектакля, что весь его надо играть так, как мы танцуем ее.

В тринадцатом явлении третьего действия «носильщики» по обычаю уронили Скапена, смягчив его гнев тем, что хлопнулись рядом. А последняя реплика Арганта: «Идемте, отужинаем вместе и повеселимся, как следует», – была воспринята всеми буквально. После прогона мы отправились на «французский ужин» – в Савельевский переулок, домой к Зербинетте, мнимой цыганке.

Намечались: красное бургундское, сыр с плесенью и бисквиты. Наличествовали: водка московская, сельдь тускло-сизая, хлеб черный. Аристократические изыски опрокинуло нормальное рабоче-крестьянское меню.

Нож не резал. Буханку черного в клочья разорвали в воздухе голодными руками. Зелье подействовало безотказно. Воспоминания о Неаполе померкли в грохоте «рока». Тут пошла уже совсем другая география:

                     Й-Истамбул, Константинополь.

                     Й-из Парижа в Андрианополь

                     Два дня й-ехали, три дня топали.

                     Й-Истамбул, Константинополь!.. –

дорывался папаша Аргант, а коллега Жеронт подхватывал «рок»-эстафету:

                     Ай-вай-вай!

                     Парижский ай-вай-вай!

                     Положишь на ложечку варенья –

                     Почувствуешь под ложечкой

                     У-дов-лет-во-ре-ни-е!

И все горланили как один:

Й-Истамбул! Константинополь!..

Сильвестр извивался посреди комнаты между Зербинеттой и Гиацинтой, по очереди рывком привлекая к себе то одну, то другую. Сыновья, размахивая стаканами, чокались с кормилицей Нериной, а Скапен вопил на всю квартиру:

– Ребята! Вы посмотрите, что в сосудах делается, Йошкар-Ола! Почему водки нет?

…Поздно вечером «два носильщика» тащили на себе потерявшего устойчивость Шкапена. В глазах у него двоилось. Время от времени он повелевал:

– Рабы, к морю! Хочу купаться…

Но купаться ему, подгулявшему, пришлось сперва дома – в материнских слезах, заодно брызнувших и на «носильщиков», а потом – в лучах славы. Друзья и родственники артистов аплодировали им со всей щедростью заждавшейся представления публики. Родители не узнавали своих чад, задрапированных в наряды времен Людовика XIV. Под самый финиш «носильщики» уронили-таки Скапена, но по дружбе поймали на лету. А неаполитанская тарантелла – камертон спектакля – и поныне звучит во мне, осыпаемая цветами – той первой, подмосковной, дымчатой, майской сиренью, что так быстро увядает наяву и никогда – в памяти.

 

 

 

 

[1] Тарантелла – итальянский народный танец.

[2] Жюстокор – длинный мужской кафтан, сшитый по фигуре, без воротника, с короткими рукавами и карманами.

<<Назад в Оглавление

Следующая>>

bottom of page