top of page

ИГРЫ НА СВЕЖЕМ ВОЗДУХЕ

 

1

На месте дома, разрушенного немецким фугасом, того самого, что стоял между нашим в Курсовом переулке и церковью Ильи Обыденного, был разбит сквер. Так и говорили: «Разбит сквер», хотя, по своему детскому разумению, я считал, что разбит дом, а сквер как раз создан: перекопаны и засеяны будущие газоны с табличками: «Прохода нет!», расставлены тяжеленные, чтобы не унесли, ребристые скамейки, посажены тонкие топольки, привязанные морским узлом к ошкуренным колам, а в центре сквера сооружена высокая клумба с цветами.

И тогда появился сторож. Мы прозвали его «дедом». Он ходил в голубой летчицкой фуражке с кокардой, в каких-то сплющенных ватных портках, заправленных в сапоги на манер галифе, и посасывал желтый от никотина мундштук. В очередной раз выбив из него догоревший чинарик, сторож резко продувал мундштук, а тот в ответ тонко свистел. Но самое главное – дед был вооружен. Никогда не расставался он с крепкой палкой, наконечником которой служил мощный граненый гвоздь. Я удивлялся, как это деду удалось загнать такой гвоздище шляпкой в палку, чтобы острие торчало наружу? Осенью, бродя по скверу, дед, как чеки, накалывал на гвоздь опавшие листья и стряхивал их в жестяную урну. При этом он каждый раз заглядывал внутрь урны, словно сомневался: не дырявая ли она? И убедившись, что нет, целая, сплевывал в нее с брезгливым и презрительным удовольствием.

К своему делу дед относился не просто добросовестно, а ревностно. Зимой и летом, рано утром и в вечерних сумерках обходил он вверенный его попечению участок. Если требовалось, перевязывал морские узлы, поправлял покосившиеся таблички, нанизывал на гвоздь бумажный мусор и – стерег. Больше всего досаждали ему мы, мальчишки. Лишь печальный Валека вынужденно вышагивал по дорожкам, когда мама и тетя под ручки вели его из школы, чтобы никто на него не напал. Но и Валека, гуляя после школы один (мама и тетя, сменяясь, дежурили у окна), даже Валека, погруженный, вероятно, в размышления о женской любви и постыдной опеке, с которой он ничего не мог поделать, заступал иногда за черту, дозволенную дедом, а то и склонялся в меланхолическом раздумье к цветку, чтобы его…

– Куда, куда?! – поигрывая желваками, сгущалась в воздухе невесть откуда взявшаяся охрана.

– Я понюхать, – оправдывался Валека.

– Вот я те щас понюхаю!.. – предупреждал дед, и Валеке этого предупреждения бывало вполне достаточно. Мамин всплеск в окне:

– Валечка, немедленно отойди от этого человека! – оказывался излишним.

Что же касается мальчишек, хотя бы отчасти освободившихся от строгого родительского присмотра, то они вытворяли все, что им полагалось, доводя деда до белого каления.

В отсутствие сторожа (в обед) на газоне безотлагательно затевался большой футбол. Прямо после уроков, побросав в общую кучу портфели, мы, обнявшись, разбредались парами по траве, придумывая загадки «капитанам»:

– Уругвай или Бразилия? – спрашивала первая пара.

– Уругвай, – выбирал кто-нибудь из «капитанов».

– Друг или портянка? – интересовалась вторая.

– Портянка…

Так делились на две команды. Стволы окрепших тополей изображали штанги. Особым шиком считалось забить гол от штанги в ворота… Траву не просто топтали – по ней с наслаждением катались, имитируя заслуженных мастеров симуляции и потешаясь над ними, а вратарские площадки лысели на глазах. Неподкованные в хитроумных футбольных схемах, мы полагали, что вратарь должен рыпаться, нападающий – забивать, а защитник – ложиться под мяч костьми, лишь бы спасти ворота. Играли обычно не на время, а до десяти голов и увлекались настолько, что появление деда начисто прозевывали.

Между тем старый конспиратор, отобедав и отдохнув, со свежими силами подкрадывался со стороны Курсового переулка, сперва пригнувшись, на полусогнутых, держа палку сбоку, точно в ножнах, а затем, внезапно распрямившись и размахивая ею над головой, устремлялся на нас с проворностью хорошего конника, но бесшумно. И только тогда раздавался чей-то пронзительный крик над головой:

– Дед!

Он всегда действовал в одиночку, но, сколько бы ни было нас – шесть, восемь или двенадцать школяров, – мы обращались в паническое бегство, расхватывая портфели – свои и чужие.

Вратарь метался в поисках оброненной кепки со сломанным козырьком и плоской пуговкой на макушке… Кто-то никак не мог сдернуть с веточки повешенный туда школьный китель и, подпрыгивая, жалобно стонал:

– Ребят, меня подождите… Меня подождите!..

– Дурак! Рви вешалку, – кричал ему вратарь.

– У кого мой мяч?

– Где мяч?

– Мяч спасай!

– Полундра-а-а!

Все знали, что главная цель деда – не мы, а мяч. И пусть в угаре он мог перепаять палкой любого (потому мы и драпали), но это было, в конце концов, не смертельно, а вот мячу каюк наступал сразу: дед прокалывал его гвоздем и, воздев над собой, с видом победителя досылал нам вдогон первые и последние проклятья. До этого момента он не издавал ни звука. Его торжество было полным, но, однако, недолгим. Через несколько дней мы добывали новый мяч.

Попривыкнув к дедовским атакам и осмелев, мы решили отработать с ним одну штуку. Замысел состоял в том, чтобы вовлечь деда в беготню по газонам, сделать его как бы своим соучастником. Теперь при вопле: «Дед!» мы с той же поспешностью растаскивали портфели, но уже не удирали сломя голову, а лишь расыпáлись с ними по траве. Когда стража врывалась на газон, прицеливаясь гвоздем в мяч, мы начинали точно перепасовываться, а дед – бегать за мячом, все более свирепея. То он пробовал остановить мяч ногой, красиво растягиваясь в полушпагате так, что трещали плоские галифе, то силился зацепить его палкой. Но техники не хватало. Дед лютовал, пока, наконец, плюнув на неподдающуюся добычу, не рассеивал нас по переулкам.

Если кто-то из взрослых и подавал голос в нашу защиту («А где им еще играть?»), то многочисленные бабуси – постоянные обитательницы насиженных ребристых скамеек дружно ополчались на защитника («За фулюганов заступаться?») и дед не унывал, имея на скамейках такое внушительное «лобби».

Кроме того, иногда бабуси обращались за помощью к проходившим мимо военным из нашего дома. Но, слава Богу, армия сохраняла нейтралитет, хотя ее вмешательство на стороне деда не исключалось – особенно военно-воздушных сил, имея в виду защиту чести мундира, то бишь летчицкой дедовской фуражки. Вдобавок, в запасе у «лоббисток» были еще и органы внутренних дел. Нас уже не однажды предупреждали: «Сейчас милицию позовем!» А для начала деду посоветовали купить свисток, поскольку мундштук свистел слишком тихо и для разгона игроков приспособлен не был.

Можете себе представить, как нас переполошила атака со свистком! Казалось, что сейчас, махнув рукой на свои посты, к нам отовсюду ринутся милиционеры: с Кропоткинской площади, из-под голубых елей Музея изящных искусств, от монгольского посольства на набережной… Крупная горошина перекатывалась внутри свистка под напором воздушной струи, выбрасываемой из самых дремучих дедовых недр.

Эффект свистка был громаден. Дед чуть не захватил в плен все наши портфели, нашел в траве и конфисковал кепку со сломанным козырьком, поддел гвоздем за вешалку и снял с ветки несчастный китель, пока его хозяин драпал через весь сквер в одной майке, а потом, соблюдая приличную дистанцию, жалобно упрашивал:

– Дедушка, отдай…

И мы готовы были признать свое поражение, хором прося за пострадавшего:

– Отдайте китель…

– Пускай отец приходит! – отрезал дед.

Однако со временем мы убедились, что не только армия, но и милиционеры сохраняют железную выдержку, оставаясь на своих постах. И совершенно правильно поступает, например, сержант на набережной, когда вместо того, чтобы носиться за нами по газонам, выполняет свою прямую обязанность – хранит покой монгольского посла.

Удостоверившись в этом, мы снова вернулись к тактике «точного паса». Но отныне она стала приносить нам куда более зрелые плоды, ведь теперь дед гонялся за мячом не молчком, как раньше, а под собственные переливчатые трели. Он как бы выписывал в воздухе музыкальные вензеля, сопровождая ими те фортели, которые выделывал ногами, пытаясь прервать полет мяча. При этом на его лице сменялась значительная гамма красок: первоначально серое, по мере исполнения оно приятно розовело, становилось красным, потом багровым, как чертольский закат. С новой руладой дед голубел, приобретая колер, не отличимый от цвета его фуражки. А между тем со стороны могло показаться, что это просто-напросто бегает по полю прыткий футбольный судья, назначивший пенальти, а игроки с ним не согласны и мяч не отдают. Помимо прочего, заняв рот свистком, дед лишился удовольствия высказывать нам свое «фэ». Он нередко оказывался в замешательстве и путался, то крича в свисток, то дуя в воздух.

Кто знает, сколько бы продолжался наш футбольный конфликт, если бы вскоре на сквере ни произошли новые примечательные события.

 

2

В середине 50-х, в один, действительно, прекрасный солнечный день между клумбой с душистым табаком и бараками, рыхлые доски которых насквозь пропахли въедливым табачным дымом, появились люди, владевшие теодолитом и рулеткой. После тщательных измерений они таинственно удалились.

Вслед за ними приехал грейдер. Он выровнял промеченный участок. Далее шесть землекопов, обнажив мускулистые, лоснящиеся от пота спины, перелопатили землю и добросовестно укатали ее ручным катком. Тем временем мелкая металлическая сетка трехметровой высоты огородила площадку. Те же землекопы, просеяв сквозь частое сито тонкий золотистый песок, рассыпали и утрамбовали его, а получившийся идеально ровный желтый квадрат разлиновали ослепительно белыми полосами. Так московский Дом ученых построил прямо перед домом Перцова теннисные корты – может быть, первые из сооруженных в послевоенной Москве.

На краю Чертолья, хоть и не смертельно, но все же покалеченного войной, в столице переполненных коммуналок и мучительно-длинных очередей вспыхнул вдруг крошечный пятачок яркого света.

Днем площадки (а их было шесть) почти пустовали, разве что кто-нибудь разминался у стенки, ну, а когда зной спадал, расторопный, ухватистый мужик Михал Ильич – бывший гардеробщик и будущий директор ресторана Дома ученых разматывал шланг, свернутый в кольца, как змея, однако вместо жала шланг, упруго изогнувшись, выпрастывал порцию ржавой водопроводной жижи, после чего фонтанировал хрустально чисто, с ровным шипением увлажняя нагретый песок.

– Дяденька, облей! Дяденька, облей! – веселились мы, цепляясь за сетку ограды и подтягиваясь на ней, как мартышки.

Михал Ильич великодушно разворачивал «удава» в нашу сторону и под дружный визг окатывал с головы до ног рассыпающейся радужной струей.

Полив предшествовал массовому наплыву игроков.

Вечером на сыроватых, дышащих свежестью кортах разгорались теннисные баталии. Мужчины и женщины в белом наполняли воздух звоном струн, возбужденными восклицаниями, ни с чем не сравнимой радостью изысканного по тем временам удовольствия.

Среди теннисистов были «номерные» перворазрядники и беспомощные новички, не попадавшие ракеткой по мячу, «аполлоны» и толстяки, скромники и щеголи… Тишайшая девушка в заштопанных желтых носочках обыгрывала шумную, надушенную даму, изъяснявшуюся по-французски всякий раз, когда она попадала в сетку или в аут. Говорили, что это самые страшные французские ругательства, переводимые на русский язык выражениями типа: «Черт побери!» Все партнеры звали друг друга по именам-отчествам, были предупредительны, а то и галантны.

Проигравшие в основном турнире непременно разыгрывали между собой утешительную «пульку». Пока опытные игроки молча боролись за победу, дилетанты, перекидываясь через сетку, обсуждали театральные новости, шутили; кто-то предлагал сопернику после партии выпить шампанского и отужинать в «Праге» – ресторане с чешской кухней, только что открывшемся неподалеку, на Арбате. Чей-то приятель удачно баллотировался в академики, кого-то пригласили читать лекции в Пекин, а всякое упоминание о Китае в ту пору и в том кругу вызывало веселое оживление, как будто речь шла о малыше, потешающем взрослых уморительностью своих наивных реакций.

Одно время я оставался на площадке после детской секции и моим соперником был плотный, коренастый мужчина с серебряным ежиком волос. Играя, он сохранял немногословность и сдержанность. Я знал о нем только то, что зовут его Павлом Алексеичем, что слева он бьет слабей, чем справа, а если «подрезанным» ударом выманить его к сетке, то до «свечи» на заднюю линию он добежать не успеет. Независимо от того, выиграл он мяч или проиграл, Павел Алексеич оставался равно доброжелателен, словно утверждая, что в нашей игре имеет значение не результат, а взаимная радость. Как-то я пошел на Арбатскую площадь, в «Художественный». Перед фильмом показывали киножурнал «Новости дня». И вдруг вижу на экране крупным планом своего постоянного партнера, а диктор сообщает: «Нобелевской премии по физике удостоен советский ученый Павел Алексеевич Черенков…»

Одним словом, дощатый домик-раздевалка на кортах в Курсовом переулке в иные часы вмещал в себя столько блеска, что сам, казалось, начинал светиться, как светлячок, сквозь опутавшие его заросли дикого винограда. По существу, это был клуб, сгруппировавшийся вокруг игры, продолжавшей ее в раскованных пикировках и розыгрышах.

К кортам подкатывали «Москвичи» и «Победы». Жена народного артиста, жившая в особняке напротив, вела секцию для окрестной детворы. Секция притянула к себе всю округу. Теннис стал нашей явью, никогда прежде не будучи даже сном! Такого прекрасного сна никто бы из нас тогда не увидел. Дух захватывало от строгой красоты разлинованных кортов, от общества старших игроков – и каких игроков! Дом Перцова смотрел на этот явленный миру праздник всеми пятью ярусами своих распахнутых окон, в том числе и нашим окном на втором этаже, слева от ворот, а еще левее, в отдаленной глубине меркнущего неба переливался золотыми куполами вечеревший Кремль…

Нам стало не до футбола. Пышно зеленели нетоптаные газоны, опушались листвой тополя, на клумбе благоухал душистый табак. Дед, подобно нам, должен был бы чувствовать себя на вершине блаженства, однако он разъярился пуще прежнего. То ли теннис, занявший полсквера, уполовинил дедову зарплату, то ли заныло у охраны ретивóе, заскучала она от безделья: шпынять-то некого… Так или иначе, но дед озверел и решил проконсультироваться со своими советницами. Искушенное в дискуссиях «лобби» пришло к мысли о том, что все беды – от кортов. Корты откровенно раздражали: они выглядели слишком ярко, независимо и вызывающе счастливо. С этим надо было бороться: если счастье для всех недоступно, то пусть его не будет ни для кого! Это справедливо.

– Кормящим матерям споддыхнуть негде, а буржуи здеся жиры трясуть, спокою не дають никакого…

– А то как же? Им главное самим намахаться, а народ пускай, как хочет… Больно умныи стали, больно ученыи…

– Вот то-то! Мы всю жизню́ работали-работали, ничего не наработали… Детя́м поиграть места нету, с коляской не выйтить!

– Раньше бы не допустили такого. Живо б всех переловили!

Однако, долгое время у «скамеечниц» не было лидера. Дед лишь сопел, ожесточенно прокалывая очередной окурок. Но ситуация назрела, и предводитель явился.

Им стала наша новая соседка – старуха с мучнистым впалым лбом и лошадиной челюстью, утыканной крупными крепкими зубами. Такая челюсть могла перемолоть кого угодно. Старуха давно угробила мужа, упекла в тюрьму сына и теперь, оставшись как бы ни при деле, искала, куда приложить свои дарования. Священным долгом почитала она проповедовать среди сограждан принцип равного распределения жизненных благ независимо от усилий и талантов – как раз то, чего так жаждало общество. Помимо того, Челюсть пылала классовой непримиримостью и была грамотна.

– Культура для народа, а не для элиты», – изрекла она. В ее лице общество обрело, наконец, вождя.

И настал один, действительно, несносный, пасмурный день, когда старуха, кипя черным гневом, приковыляла на сквер в компании корреспондента «Советского спорта», представив его как «товарища Тариверди Худаверди». Товарищ Тариверди раскрыл перед бабусями коробочку с припудренными кубиками рахат-лукума и узнал потрясающие подробности о том, как буржуи оттяпали у народа половину сквера, как «ихняя машина» стерла с лица земли песочницу с детскими куличами, а подкупленные землекопы перекопали те куличики, смешав их с просеянным через мелкое сито песком.

– У нас в Баку такое нэвозможно, – заверил Худаверди – москвич с двухлетним стажем, в сердцах пробросив пустую коробочку мимо урны.

«Скамеечницы» зашумели. Пресса возмутилась с ними в унисон. И половину кортов (три площадки) отдали народу. Революция, о которой так мечтал дед, свершилась.

Но не младенцы в колясках, не песочницы утвердились на отвоеванных кортах, а татуированная амнистия в кирзе, перепахавшая идеальный дренаж, бессмысленной кучей с подзаборным перематом гонявшая спущенный, хлюпающий, как галоша, «волдырь».

Наспех запеленав грудничков, матери попрятались по дворам. А бабуси, разволновавшись, обратили свои взоры на Челюсть.

– Идея была правильная, – сказала та. – Но кто же мог предположить, что свергнем аристократию мы, а власть захватят уголовные элементы?

– У нас в Баку такое нэвозможно! – категорически заявил Тариверди Худаверди, вновь затребованный из редакции. – Позор!

Все на свои места поставило время. Дед вышел в отставку. «Амнистия» не выдержала испытания свободой. Секция возбудила вопрос о судьбе кортов, и он решился естественным образом – в ее пользу.

 

3

Новые времена опять поставили под вопрос будущее кортов как части кардинально изменившегося чертольского пейзажа. Гений места мог бы его теперь сразу и не узнать.

Сначала упразднили бассейн «Москва». Потом закрыли сквер, проведя через него наружную теплотрассу к восстановленному взамен бассейна храму Христа-Спасителя. Сквер огородили металлической сеткой. От храма на другой берег Москвы-реки перекинули пешеходный Патриарший мост. Кондитерскую фабрику «Красный Октябрь» закрыли…

В доме Перцова уже давно расположилось управление по обслуживанию дипкорпуса. В «Вавилонской башенке» (особняке напротив кортов) – канцелярия посольства Мадагаскара.

Наконец, очередь дошла и до самих площадок. Слишком влекущим оказался для многих этот клочок земли в самом центре Москвы. Слишком низко пал авторитет науки в век бухгалтерии.

Теперь вымахавшие в небо «дедовы» тополя, окружавшие корты, частично вырублены, сами же площадки до поры зияют пустотой. Домик-раздевалка снесен вместе с обвивавшим его диким виноградом. Теннисные корты московского Дома ученых похоронены под напором изменившегося времени. Они родились, жили и умерли в пределах моей судьбы. Примерные годы их бытия: 1954–2013. Когда-нибудь никто и не узнает о том, что они были, равно как и о том, какая жизнь кипела на них и вокруг. Может быть, мое «краеведение» отдалит их кончину хотя бы в памяти ныне живущих.

Я стою на углу дома Перцова и набережной, не около главного входа с наполовину стеклянной двухстворчатой дверью, а возле крохотного изящного подъезда, в котором жила когда-то наша дворничиха с красавицей-дочкой. У них был свой ключ не просто от квартиры, но от входной двери в дом Перцова!

Ко мне приближаются двое доходяг. Один следует мимо, другой приостанавливается у керамических сказочных птиц над входом и спрашивает:

– Вы что так смотрите?

Отвечаю:

– Любуюсь на красоту. Вы видели где-нибудь еще такой дом?

Кажется, он пытается припомнить, но что-то не припоминается. Помедлив, задает непраздный вопрос:

– А вы что здесь? Турист?..

Теперь с ответом медлю я. Кто я здесь? В подробности не вдаюсь:

– Да… Турист.

<<Назад в Оглавление

Следующая>>

bottom of page