top of page

МАНСАРДА

Поэма

 

Моей обителью была

тогда трехсветная мансарда,

она лучилась и плыла

среди ветвей большого сада.

Потоки света с трех сторон

ее пронизывали дружно,

с забора кланялся радушно

петух, расцветший, как пион,

и пел. А сад дышал, как море.

Он был симфонией в мажоре,

и, прославляя бытие,

плескались бабочки у окон

и залетали ненароком в жилье счастливое мое.

 

Мансарда, как любой чердак,

жила случайными вещами,

расставленными кое-как,

и вместе с ней они ветшали.

Ботфорты рыжие в углу —

помятые болотоходы

с ремнями — сбруею охоты

перемешались на полу.

А выше — прутья пыльной клетки

с томящейся за ними едкой

бутылочкой взамен щегла.

Пиджак раскроенный и куцый,

да грош единственный на блюдце —

длань подающая щедра.

Шар, пожелавший расколоться.

Коробка монпансье. С гвоздем.

В обхват медовая колода.

А на столе потертый том

энциклопедии давнишней.

Есть магнетизм у старых книг.

Не я один над ними ник,

приподнимая груз, вдавивший

закладку — сплющенный листок,

забытый на странице сто.

Кто кладу этому хозяйка,

в котором сжато размещен

весь мир понятий и имен:

Барыкова – тире – Бессалько?

 

Как мог я до сих пор не знать

о них? Но разрешилась тайна.

С моей их судеб не разнять.

И бабочка белее талька

стучится крыльями в стекло.

Ее прилет — случайность, чудо,

каприз, небрежная причуда,

что утро мне преподнесло.

Задумана легко и славно,

слетела ты в объятья сада,

листком матерчатым плеща,

из-под руки природы тихо,

когда кроила жизнь портниха,

и вот — трепещешь у плеча.

 

Не будем спорить, красота

есть совершенство чистых линий,

их завершенность, простота,

не скомканность на половине.

Красив дворцовый Петергоф,

одически прямой и стройный.

Как по ступеням залы тронной,

я восходить к нему готов.

Одна невидимая ось

пронзила воздух здесь насквозь,

и симметрично разделила

по обе стороны торцы,

дворец, фонтаны-близнецы

ее стремительная сила.

 

Но есть другая красота,

что просит ломаного жеста.

Она — сухой полет листа.

Ей в запустении блаженство.

Земная дочь любви иной,

она зовет иные тени.

Ей нравится бродить одной

среди заброшенных растений,

где хвоя темная глуха

и влажен плюш лесного мха,

где сладость поздняя рябины

ее печаль не утолит,

и жизнь в ней горечью болит,

но чем больнее, тем любимей.

 

Ее стихия — лес и сад.

Гнездо под крышей — все, что ищет.

Однажды, верно, наугад

она вошла в мое жилище,

и вся неприбранность его,

былых времен сухая копоть

ей по сердцу пришлись, должно быть

и улыбнулась оттого,

что вместе клетки и колоды,

шары, гроши, болотоходы,

орлиный веер на стене.

И довершенье панорамы —

явленье двухколесной рамы,

ей оцененное вполне.

 

Когда-то я мечтал о том

неведомом, необычайном,

туманном мире золотом,

что книги мне наобещали.

Я был уверен: жизнь не здесь,

вокруг меня и уж конечно

суть не во мне самом, что нечто

далеко, и оттуда весть.

Там — всё. Там подвиг, смысл и праздник.

А здесь — покой. Однообразье.

День предугадан наперед.

Здесь маятник бесцельно ходит,

здесь ничего не происходит

и, знаю, не произойдет.

 

Потом, редея понемногу,

дурман рассеялся. Исчез.

И я увидел сад, дорогу,

за нею — проступивший лес.

Стеклянная качнулась дверь.

Дом зазвучал: шаги и скрипы,

что были так надежно скрыты,

мне обозначились теперь.

И с красотой простых вещей:

ковша, надтреснутых свечей,

как восковая гроздь оплывших,

не шла уже в сравненье та

тускнеющая красота

надуманных фантазий книжных.

 

И оказалось: это здесь

и есть то подлинное нечто;

что весть отсюда — это весть,

значение которой вечно.

Что милосердье, радость, страх,

влюбленный плач и шепот гневный

весь подвиг жизни каждодневный

вершится на моих глазах.

Что, может быть, письмо отсюда —

последний отголосок чуда,

лесного эха вздох живой,

когда, от счастья растерявшись,

две девочки бегут с террасы

и восклицают:   «Дождь грибной!»

 

Он сеялся среди рябин,

перебегал по листьям вишен,

на солнце весело рябил,

улыбчив, легок и подвижен.

Ему недоставало лишь,

чтоб в летней праздничной капели,

как сорок новогодних елей,

цветные яблони зажглись,

чтоб стаи синие стрекоз

от резких брызг летели вкось,

минуя мелкие напасти.

Ему недоставало лишь,

чтоб наши страсти улеглись,

а это было в нашей власти.

 

Прошла и скрылась тень грозы.

Писали дети сад намокший,

и кисти в красочной грязи

возили, строго лбы наморщив.

Дымок клубился сыроват,

к ограде медленно сползая,

и, разгораясь запоздало,

басил высокий самовар.

Все собрались под абажуром,

чей свет ложился мягким кругом,

и на террасе невзначай

на время прекратились споры

о нашей жизни, той, которой...

И долог был вечерний чай.

Бил колокол, как бы дыша.

И кто-то произнес несмело,

что летних сумерек душа

померкшим садом овладела.

И слог благой былых времен

уместен был, когда в тумане

поплыл над лесом, над домами

прощающий вечерний звон.

Пусть в этот сумеречный час

никто не спрашивает нас,

зачем мы снам не верим вещим,

чем наши души утолим

и что мы значим перед ним —

печальным благовестом вечным?

 

За то, что мир неуловим,

изменчивый, ежеминутный,

за то, как над дорогой дым

течет и зыблет воздух смутный,

за песни грустные твои

и звон вечерний, звон вечерний,

огней мигающих свеченье

среди колеблемой хвои,

должно быть, мы и просим:   «Жизнь.

будь милосердна... Задержись...

Нам не отказывай сурово».

И верим, что пребудет речь

И что не может мертвой лечь

душа, преобразившись в слово.

<<Назад в Оглавление

Следующая>>

bottom of page