top of page

СТИХИ ИЗ ИТАЛИИ

 

ВЕНЕЦИЯ

 

Я знаю, в этом городе должны

Жить только те единственные тени,

Чьи дни при жизни были сочтены,

Как в воду уходящие ступени,

Где серая когорта январей,

Лагуны ветром от моря гонимых,

Проходит, как цепочка фонарей,

По низким берегам неисцелимых.

 

Что делать мне под хмурою стеной

С моей веселой памятью о солнце?

Одиннадцать столетий за спиной

Блестят, как крошки золота на донце.

Ночной прилив поднимет до плеча

Морских огней мерцающие бусы,

А в полдень ниспадает, как парча,

Стоячий плеск воды зеленорусой.

 

О, праздник света, пестрый карнавал,

Смешенье красок, шум, столпотворенье!

Большой канал похож на интеграл,

Изображенный в третий день творенья,

Изборожденный стрелами гондол,

В которых мавр везет гостей из Гавра,

А догаресса, приподняв подол,

Уже ступает на борт «Буцентавра». [1]

 

Завалены товарами мосты,

Запружены игрушечные пьяцца [2],

И чайками разубраны кресты

Под звон колоколов и смех паяца.

Венеция – подобье райских кущ,

Они, и вечны и неугомонны,

Так почему охватывает плющ

Укутанные бархатом колонны?

 

Зияют окна черные кругом.

С кем город-призрак борется в тумане?

Кто и когда с кормы косым веслом

Захлопнет ставни на дворце Гримани?

Еще не вся искуплена вина,

Еще не все оплаканы потери.

Зачем же бирюзовая волна

Стеклянные оплескивает двери?

 

Смелее, Адриатика, входи

В свой ветхий дом, в забытые покои

И хороводы зыбкие води,

Покачивая белые левкои.

Теперь я не забуду твой напев,

Над площадью гнедых коней квадригу

До той поры, пока крылатый лев

Не дочитает мраморную книгу.

 

ПЬЯЦЕТТА [3]

 

Что может быть уютней, чем пьяцетта?

На площадь опущу, как из ларца,

Придерживая кончиком пинцета,

Собор и три игрушечных дворца.

Зажгутся в окнах алые бумажки.

К дверям придет, сверкая сбруей, конь,

И маска вырвет поцелуй у маски,

Прижав перчаткой белую ладонь.

 

Февральский вечер плоским звоном лютни

Тебя окликнет коротко: «Постой!..»

Вновь невидимки затевают плутни

На полутемной площади пустой.

А в глубине погасшего собора,

Где лишь ночник рубиновый горит,

На шалости их смотрит без укора

Тот, Кто в конце времен заговорит.

 

Ну, а пока, узорную манжету

Из бархатного выпростав плаща,

Возьми, как первообраз розы, эту

Жизнь, что обвита завитком плюща.

И прикоснувшись теплыми губами

К изогнутым, как чаша, лепесткам,

Тому, Кто неотлучно вместе с нами,

Воздай хвалу, как я ее воздам.

 

 

САН-МИКЕЛЕ

                        Памяти Иосифа Бродского

В идеальном порядке, где бы я ни ходил,

Аккуратные грядки легендарных могил.

Адмиралы-счастливцы, я покой ваш храню.

Хорошо ли вам спится в вашем отчем краю?

 

Кредиторы, пройдохи, дамы сердца, певцы.

Богатейшей эпохи золотые творцы.

В гуще прошлого века, в ленинградские дни

Было сказано веско средь людской толкотни:

 

Ни страны, ни погоста

Не хочу выбирать.

На Васильевский остров

Я приду умирать.

 

К вам, купцы и банкиры, как попал буквоед,

Перл космической лиры, своенравный поэт?

Да еще из России… Что, – ответьте на раз, –

Морозини, Россини, Потерял он у вас?

 

В кипе тысяч его строф есть на этой печать:

На Васильевский остров

Я приду умирать.

 

Это было б красивым завершеньем судьбы:

К волнам Балтики, к ивам, на родные гробы.

Снисхожденье – заблудшим. Всепрощенье – врагам.

Уважение – лучшим. Всем сестрам по серьгам…

 

Где Венеция-Север? Где Венеция-Юг?

Как заклинило реверс наших встреч и разлук!

Есть балтийские воды, черно-белый покров.

Есть дыханье свободы – Адриатики зов.

 

Между ними не версты – между ними века.

Тот, чьи очи отверсты, знает наверняка

И меняет свой выбор: и погост и страну –

На Венецию-рыбу, на волну зелену.

 

Здесь, в последней постели под опавшей листвой,

Островок Сан-Микеле, чужестранца укрой.

Не отринь пилигрима. Что он смял голенищ –

Мимо Родины, мимо дорогих пепелищ!

 

Не ищи лжепророка в том, чье сердце, плеща,

Износилось до срока у Отчизны в клещах.

Не венками обвитый – под пинками суда

С не прощенной обидой он ушел навсегда.

 

Говорящих фамилий преумноженный сонм –

Бродит тень его или погружается в сон

В первом – дантова ада – самом легком кругу,

Где как будто не надо быть у Неба в долгу.

 

Голос там на полтона ниже, чем на земле.

Как в саду у Платона, там туманы к зиме.

Этих сумерек дымка не доступна живым.

Имярек-невидимка, мир смятеньям твоим.

 

 

ГОНДОЛЬЕР

 

Лакированный лоск чернокожей гондолы.

Красных кресел качнувшийся строй…

Все «коньки» по бортам к отправленью готовы.

Время сумерек. Скоро шестой.

В полосатой футболке, наверное, маркой,

В шляпе с лентой, к воде под углом

Ты с покатой кормы, наклоняясь под аркой,

Длинноруким вращаешь веслом.

 

Среди пегих ущелий кирпичного сада,

Тусклых окон, похожих на клей,

Ты скользишь, и вода шевелится усато

Прямо под носом лодки твоей.

 

Живописных дремот византийская сирость

Столько зим эти стены пасла!

Да еще тишины застоявшейся сырость.

Да трава, что свисала с весла.

 

Невозможно тут клавиш бренчанье от скуки,

Барабан – вышибаемый клин.

Здесь уместны едва различимые звуки

Уплывающих вдаль мандолин.

 

Я не брошу в канал корабельного лота.

Здесь иная живет глубина.

Отошедших столетий дрожащая нота

В лабиринты руин вплетена.

 

Гондольер не спешит, потому что недвижны

Здесь эпохи – не то что вода.

Украшенье фронтонов – парадные ниши

Никогда не заглянут сюда.

 

Остров – в книге морей одинокое слово,

А над ним дни и ночи туман.

Осмотрительность, может быть, прежде другого

Есть в характере островитян.

 

Аккуратно проплыть мимо каменной кладки

Под моста изогнувшийся свод.

Наши помыслы долги, а плаванья кратки.

Не длинней полосы этих вод.

 

И когда в поворот, что назначен судьбою,

Впишет нас водяная тропа,

Ты исполнишь, от стен оттолкнувшись стопою,

Островной осторожности па.

 

                 * * *

И мимолетны, и бесценны,

Как много лет тому назад,

С утра над пальмами Равенны

Снежинки влажные кружат.

 

Я слышу смех твоих хозяек.

Я верю притчам вещих книг.

Я был творцом твоих мозаик

И певчим древних базилик.

 

А ты – дитя из колыбели –

У старины не сходишь с рук,

И даже птицы оробели

Лететь сквозь обруч южных вьюг.

 

Владеет миром быстротечность,

На всем лежит ее печать.

Тебя лишь на минуту вечность

Дала мне в руки – покачать.

 

 

ФАЛЬЕРИ

Историческая хроника

 

PRIMA. ПРЕДЧУВСТВИЕ

 

Дож Венеции Фальери плыл на родину из Рима

На стремительной галере, подвигавшейся без дыма,

Потому что веком пара

В воздухе еще не пахло. Туча стлалась, точно пакля.

Поддавало солнце жара. И, предвестницы кошмара,

Расстонались чайки к ночи, накликать беду охочи.

 

Била воду груда вёсел, проклиная шторм-холеру.

Но Нептун в беде не бросил остроносую галеру.

Он разгреб трезубцем волны,

Усмирил кипенье пены, и бортов утихли крены,

И круты и тошнотворны, и уже Аврора горны

Раздувала на востоке – полдня знойного залоги.

 

Это плаванье счастливым все б назвали капитаны,

Если б утром над заливом не взошли стеной туманы.

Их познала полной мерой,

Заглушая ход, галера, и на горе суевера,

Разрывая вату серой мглы с проемом за галерой,

Промахнувшись, в вещем страхе мореход причалил к плахе.

 

Так, изведавший потери, звон победный – славы сваху,

Дож Венеции Фальери с корабля сошел на плаху

Между двух колонн, к несчастью,

Где Фемида без боязни по утрам вершила казни

Над отверженными властью. И тревожному ненастью

Не сумел захлопнуть двери сердца вспыльчивый Фальери.

 

Но предчувствие дурное он раздвинул, как завесу,

Обретя свое родное – дорогую догарессу.

Словно солнца лик румяный,

Осветил простор Пьяцетты взор ее, в стихах воспетый,

И развеялись туманы. Звоны званы, звоны званы

Голубей подняли в небо с берегов любви и хлеба.

 

Как Адам Эдема к Еве, – нет, еще, еще заметней! –

Воспылал любовью к деве дож восьмидесятилетний.

Он богатством, властью, славой

В жены взял себе юницу, посадил ее, как птицу,

В клетку с бархатной оправой, и она ходила павой,

А супруг от нетерпенья распускал, как веер, перья.

 

Кто изведал сердца тайны, и кому открыта дверца

В неизбежный и случайный мир тоскующего сердца?

И зачем в ответ на ласки

В полутьме пустого зала накануне карнавала

Он любил дарить ей маски? То с курчавым гребнем каски

И каскад лиловой тоги, ниспадавшей прямо в ноги;

 

То рядил ее монашкой, чтоб окуталась не смело

Черной до полу рубашкой, пряча в ней земное тело.

Украшал ее богато

В капли огненного лала. То велел, чтоб целовала

Четки черного агата. То куражнее пирата

Брал ее добычей кражи победивший в абордаже.

 

Лет своих не замечая (нет об этом и помина),

Горсть жасминового чая в чутком обществе камина

Он заваривал. По счастью,

Крепко правилась заварка. И в собор Святого Марка

Вел избранницу к причастью, где земной и божьей властью

Умный жрец кропил умело пуншем духа тесто тела.

 

А вернувшись из собора, где недавно их венчали,

Не сводил с любимой взора; зеркалами и свечами

Окружал ее  Марино

По прозванию Фальери, предан Господу и вере.

Мир нашел в нем властелина, а бескрайняя пучина

Мирового океана обрела в нем капитана.

 

Дож Венеции Фальери – нежный муж, суровый воин,

Чужд наивных суеверий, сам в своих желаньях волен,

Мудрый тактик, преуспевший

В полководческом искусстве, а в искусстве злых предчувствий –

Отрок не поднаторевший, выучиться не сумевший,

Мог, что свойственно солдатам, разум чтить, а верить в фатум.

 

 

SECONDA. МАСКИ

 

Есть в укромном закоулке, том, что ближе к Арсеналу,

Чудо-лавка – цель прогулки, щель, подобная пеналу.

Там прелестная сеньора

(А в былое время фрау) по законнейшему праву

По сию торгует пору блестками цветного сору,

Канделябром из коралла, пестрым скарбом карнавала.

 

В тесной лавке, чудо-лавке, в антикварной мгле таятся

Люстр стеклянные охапки, лоскуты – наряд паяца,

Мантий шелковых избытки –

Красных, черных и лиловых, кучи шляп давно не новых,

Приворотные напитки, ленты, бусы, перья, нитки

Фантастической окраски и, конечно, маски, маски…

 

Диски солнц золотоглазых, скобы лун широкоскулых

В ложных мизерных алмазах привозил сюда на мулах

Старый масочник Ренато,

Ибо с острова на остров брали каждый мостик просто

Мулы – крепкие ребята, гривками тряся кудлато.

Но не только солнца-луны разгружались у лагуны.

Дамам предлагались маски со слезой. Супругам любы

Жен потупленные глазки, скромно сомкнутые губы.

А игривые девицы

Выбирали озорное, ровно что-нибудь такое,

Что заставит сердце биться. Но, по слову очевидца,

Шел обмен (невинный самый) иногда у девы с дамой…

 

Веки затенялись тоньше, подводились кверху бровки…

Впрочем, и мужчины тоже не чурались маскировки.

Старец – в роли молодого,

Как надежда, адмирала, чтобы сердце обмирало

У взглянувшей на  такого. А юнец глядит сурово:

Рот ввалился, плащ – обноски, шамкает по-стариковски…

 

И в обличье этом всюду можно было появляться:

Получать в рассрочку ссуду, выручать заимодавца,

Проскакать, как ветер в поле,

Закатить друзьям пирушку и, опрастывая кружку,

Плыть с ревнивицей в гондоле. Все в твоей, гуляка, воле.

Не страшна тебе огласка. Не предаст сеньора Маска.

 

Здесь, посередине главки завершаем отступленье,

Ибо в нашей чудо-лавке появляется виденье –

Славный Стено, знатный Стено,

Дожа властного посланец, молодой венецианец.

Для него открыта сцена, и тем более бесценно,

Что приход его – примета продолжения сюжета.

 

Перебрав не мало масок, словно сбросил с глаз повязку

Он, увидев в море красок черный бархат – полумаску.

Это был заказ от дожа –

Пожеланье догарессы. Что же, к слову патронессы

Небрежение не гоже. Преданность всего дороже.

А в придачу и вторую Стено маску взял такую.

 

Вот завязка всей интриги, что давно пропала б в нетях,

Как свечей сухие блики на стеклянных люстрах этих.

Если б Стено к патронессе

Не пылал влеченьем страстным; если б не был столь пристрастным

К власти дож, не к догарессе, что б им делать в нашей пьесе,

Как держаться на премьере – даме, юноше, Фальери?

 

Лишь замкнулась дверь за Стено, прихватив одежды кончик,

Как затренькал снова, стены оглашая, колокольчик.

С головы до пят, что тучей,

Мантией окутан черной, в лавку боком вплыл ученый,

Страж дворцовых тайн Бертуччи: руки – воск, а взгляд колючий.

Выбор пал на маску Смерти.

– Ваш размер?

– Как знать…

– Примерьте.

 

Маскам – мостик капитанский! Стал давно добычей хроник

Каждый дож венецианский, да хранит его историк!

Изменяются личины,

А начинка остается той же самой, и сдается:

Сохраняются причины наших драм, они едины,

Как созвучна новой эре хроника времен Фальери.

 

 

TERZA. ЛЬВИЦА

 

О, Венеция, ты – Львица и Владычица морская!

Хорошо ль тебе ворчится, сарацин в морях пугая?

И о чем, грозны и горды,

Помышляют мглой безлунной тишину твоей лагуны

Защищающие форты? Лапы долги, когти тверды.        

Ты звериным жаром зева пышешь вправо, пышешь влево.

 

А когда мешок каратов растрясет в мирах Всевышний,

Ты уймешь славян-пиратов, ты норманнам гнев свой вышлешь.

Твой воитель дож Дондоло

Покорит Константинополь, обратив его в некрополь.

Месяц узкий, как гондола, ряд руин осветит голо.

Проклянут тебя витии разоренной Византии.

 

Падуя падет. Верона преклонится. А Равенна

Возмутится удивленно и смирится откровенно.

Генуя в борьбе упорной

Ослабеет. А за нею станет Истрия твоею

И Далмация – покорной. Сорван стяг корсаров черный.

Запад с лакомым Востоком пред твоим простерлись оком.

 

Тяжелеют трюмы торга: перец, золото, корица.

И хмелеет от восторга торжествующая Львица.

Под пальбу, веселье, клики

В роскоши себя купает, грабит, тешится, скупает.

Все ее повадки дики. И уже конвоев пики

Нет нужды щетинить каждый раз, хранясь от силы вражьей.

 

Где она? Ни дара слова у врага, ни бранной мощи.

Даже форты ставить снова нет нужды. Все стало проще.

При таком могучем флоте

Как твои эскадры, Львица, никому не покуситься

Навредить твоей охоте, помешать твоей свободе

Торг держать, являть коварства и копить свои богатства.

 

Кладовые Персий, Индий отмыкаются без жалоб.

Серебро лежит, как иней, на широких досках палуб.

Королю-единоверцу,

Дабы был в своей тарелке, дай гвоздики гвоздик мелкий,

Кучку молотого перцу, и заплатит он по сердцу,

Не переча, что назначат. Деньги ничего не значат.

 

 

Парусам в лагуне тесно. На причалах горы снеди.

Жизнь подходит, словно тесто. Солнце – круглый щит из меди.

Настает пора расцвета.

Разум тянется к искусству. Красота внимает чувству

Живописца и поэта. На четыре части света

Станет славен город-гений чудом зыблемых ступеней,

 

То всплывающих, то снова утопающих в приливе.

Вечер тмит волну лилово, днем она – близнец оливе,

Омывающей подолы,

И подобием качалок зыбь колеблет клювы чаек,

Точно носики гондолы. Узкоглазы, как монголы,

Мраморные львы у Львицы важно трогают страницы.

 

Слово Марка, имя Марка… Льется свет Христов по сходням.

Даже если жизнь – помарка на полях в письме Господнем,

Искуплением страданий

Для земной души сгоревшей служит этот город грешный

Чистотою очертаний и обильем прорастаний

Красоты не иллюзорной – верной, тварной, рукотворной.

 

Камня тонкие узоры, стрелы вытянутых окон.

А дверей с волною ссоры? А вскипевшей пены локон?

Мраморных соборов шлемы

И сквозных решеток тени. А крылатые ступени

И проклятые дилеммы? – (К возвращенью нашей темы) –

Этим всем владел по мере сил пожизненно Фальери.

 

Он на собственном примере, ввергнут в темный омут власти,

Жизнь пожертвовав карьере, убедится в том, что счастье

Не в победах полководца,

Не в высоком троне дожа, нет, оно еще дороже.

Ловкий оборот торговца, пусть он даже не сорвется,

Счастья выкупить не может у судьбы. Оно – дороже.

 

 

 

QUATRA. ОБРУЧЕНИЕ

 

Обстоятельствами места обусловлен сей обычай:

Дочь-Венеция – невеста свой короткий век девичий

Завершает сочетаньем

С богом моря, и в лагуну дож-отец плывет к Нептуну

С ежегодным упованьем вдоль по деревянным сваям,

Указующим фарватер. Просим всех в Морской театр!

 

В венценосном облаченье на украшенной галере

Сам готовит обрученье дож Венеции Фальери,

И с улыбкою любезной

В море, солнцем залитое, мечет он кольцо литое –

Пусть блеснет оно над бездной – под пальбу и лязг железной

Музыки: гремит минута адмиральского салюта.

 

Так Венеция с Нептуном узы брачного союза

Заключает, и лагуна, как гигантская медуза,

Вся колеблется, вздымая

Драгоценные находки – корабли, гондолы, лодки,

Чтоб от края и до края, оглашая море мая,

Крики чаек над лагуной умножали гром чугунный.

 

Бирюза и птичьи вопли. Паруса теней и света,

Что полощутся по воле необузданного ветра;

Вод просвеченных лученье;

Неба шелковые дали никогда еще не знали

Праздничнее обрученья среди мерного теченья

Волн в их блеске равнодушном к нашим судьбам, к нашим душам.

 

Верно: время – мера мира; мера славы и позора;

Воздержания и пира; роковая мера мора,

Воплощаемая сменой

Волн, сиречь чередованьем поколений, их призваньем

В поле зрения, и пеной опадающих мгновенной.

Моет так и нас о камень до поры, пока не канем.

 

Хорошо в открытом море – там предела у разбега

Нет; и горе там не горе; да и миг длиннее века.

Но по мере приближенья

К берегам – плотнее время. Гребень пенится. Для гребня

Отмель – мета пораженья. И уходят поколенья,

Пузыри надежд пуская, как в песок вода морская.

 

Все уходят, всё уходит, оставляя мир на веру.

Только ветер за нос водит одинокую галеру

Да рассказывает сказки

Про внимательную память: де, ничто не может кануть,

Все друг с другом в тесной связке, как надбровье с краем каски.

Жаль, дорога за кормою поросла сырой водою…

 

Жаль, остался рыбий остов от разрушенной галеры,

Он безгласен, точно остров Крк, и дик, как лес горелый.

Остов выброшен на низкий

Берег, вынесен на камни, и кому теперь рука мне

Предъявить позволит иски, в укоризненной записке

Вспомнив, как чехлились весла в бархат, подплывая к Осло?

 

Всё уходит: лики, лица, и личины и обличья…

О, Венеция! Ты – Львица. Хватит твоего величья

Нам еще на пять столетий,

А твоей красы – навеки, если только – враг опеки –

Ветхость не уловит в сети трещин воплощенья эти

Дивных планов (след их ярок): ниш, фронтонов, башен, арок…

 

Между тем, отдав обряду дань и отстоявши мессу,

За узорную ограду дож уводит догарессу.

После отдыха и кьянти,

Примирив Христа с Нептуном, восклицает с пылом юным:

– Бредни пагубные, каньте! Где извивы наших мантий?

Маски где? Сердцам в усладу – настежь двери маскараду!

 

Ночь явилась без обмана. Темноты и света сводник,

Вышел месяц из тумана, заговорщик и сторонник

Смут и каверз, дерзкой ласки,

Потому на всякий случай тенью облака летучей,

Наподобье полумаски, он закрылся из опаски,

Что его разрушат планы, и опять нырнул в туманы.

 

 

QUINTA. МАСКАРАД

 

Что знаменовало вехи, поражая слух и взоры,

В том XIV-том веке? Войны, празднества и моры.

Измололось, измельчилось

С той поры не мало… Время не щадит людское племя

И бросает вновь на милость Божью. Что же изменилось?

Те же войны, моры, жажда зрелищ снова мучат граждан.

 

Карнавалы, маскарады. Топи мрака, вспышки света.

И прельщают нас караты, и пугает нас комета,

И терзает нас кликушин

Визг, а громкоговоритель – невысоких зрелищ зритель,

Током слабеньким укушен, приглашая всех на ужин,

С корпуса стряхнет у двери руку нового Фальери.

 

Хороши пиры у дожа! Гости пышны, снедь богата.

Рядом нунций. Но дороже нунция Аннунциата.

Греки (три негоцианта),

Немцы и венецианцы, римляне, эмир, голландцы,

Толстый перс из халифата… Но одна Аннунциата

Кротко властвует над пиром между мужем и эмиром.

 

Перед сменой декораций выступает стихотворец –

Покоритель местных граций, страстный средиземноморец.

Он поет Аннунциату,

С солнцем он ее равняет! Толстый перс слезу роняет

И по рыхлому халату водит перстнем, а цитату

Из Горация поныне переводит он с латыни.

 

Как корабль несет на рифы, так певца несло на дожа.

Чем точнее были рифмы, тем решительней и строже

Становился взор Фальери,

И на горе краснобая он, терцины прерывая,

Встал, воздав в своей манере  стихотворцу в полной мере,

И направил без распада праздник в русло маскарада.

 

Полетели мимо маски в невесомой круговерти.

Жесты гнева, смеха, ласки; маски жизни, маски смерти.

Разрисованных красавиц

Запечатанные губы. Дамы пестрые, как клумбы,

И юнец-венецианец в полумаске, как посланец,

От Венеры к догарессе. Им, что кубок жгучей смеси,

 

Поцелуй Аннунциаты выпит из-под полумаски.

Настает пора расплаты. Глухо бьют часы развязки.

Дож молчит под звон урочный

Вне себя от оскорбленья и уже без промедленья

Знак дает простой и точный чуткой страже полуночной.

Помутнела в кубках пена.

– За дверь Микаэля Стено!

 

О, позор аристократа!

– Вон отсюда! Вон отсюда!

Замерла Аннунциата. Эль дрожит на дне сосуда.

Эту дерзость Микаэля

Не списать на промах винный («Грешен хмель, а я – невинный»),

Не свалить на бражность эля. Хмель любви сильнее хмеля 

В чашах, налитых до края. Рай любви желанней рая

 

Первородного. И кругом друг за другом след по следу

Преданность и ревность цугом ходят издревле по свету.

Верность – с неизменной розой.

Ревность – с маленьким кинжалом, обоюдоострым жалом,

Затаившейся угрозой. Страсть живет метаморфозой

Двух кормилец безотлучных, двух соперниц неразлучных.

 

Обездоленный обидой, мучим маленьким кинжалом,

Микаэль бродил убитый по пустым и мрачным залам.

Так вошел он в Зал Совета,

Где высокие сеньоры выносили приговоры

На четыре части света, и по трону дожа это

Площадное слово брани вырезал, как в балагане.

 

Нож блеснул кривой, как месяц, изогнувшийся в окошке.

Микаэль по ребрам лестниц вниз скатился с прытью кошки.

Необъятной власти дожа

Безрассудный брошен вызов, зная как горяч, неистов

Дож на троне и на ложе, как ревнив он, видит Боже!

Брошен вызов, полный риска, и уже расплата близко.

 

 

SESTA. СОВЕТ

 

Что за вызов – нет секрета, но какой нам прок в повторе?

Зорко смотрит Зал Совета на изменчивое море.

Пусть оно во власти фурий,

Громоздит крутые горы, пусть притягивает взоры

Бирюзой своей глазури с легкой примесью лазури

От небес завороженных и зеркально отраженных

 

 

В стынущем стекле залива… Шляпой помахав галере,

Крикнем: «Как оно красиво! С берега по крайней мере…»

Безрассудны наши страсти

И не внятны их причины. Штормовой напор пучины

Рвет натянутые снасти. Умножаются напасти.

Трюм, захлебываясь, стонет. Накренившись, судно тонет.

 

Нам сюжет подобный ведом. Нет прискорбнее сюжета.

Освещен померкшим светом полутемный Зал Совета.

Досточтимый Тинторетто –

Живописец наш мятежный свет жемчужный, сложный, нежный

Пожелал в иные лета передать мерцаньем цвета

На стене громадной «Рая», всеми красками играя.

 

Чем сии кончались игры, знаем мы, других не хуже.

Вечером выходят тигры, прибирая «рай» на ужин

Вместе с Евой и Адамом,

Вместе с Ангелом и Змием. Мы потом их всех помирим.

Мы воскликнем: «Время – драмам! Кровь, заваленная хламом,

Пропитала все до нитки. Сколько длиться этой пытке?

 

Почему нельзя без крови и де факто, и де юре,

Без свинцовых гиблых кровель над замшелым камнем тюрем?

Пожалейте летописцев!

Пощадите хроникеров! С грозных кафедр и амвонов

Не топите утопистов! Пафос судящих неистов.

С незавидным постоянством «Рай» кончается тиранством.

 

Почему нельзя иначе примирять людские нужды?

Для чего искать удачи на примере жизни чуждой?

Есть Венеция. Мужая,

Процветает государство. Варварство – чинить коварства.

Что нам публика чужая? Мотиваций круг сужая,

Не зачеркивают лета актуальности предмета».

 

Где-то за малейший промах распинают, четвертуют.

Там – во Псковах, Пизах, Ромах порешат и в ус не дуют.

Не вернул полушку дядьке,

Замотал цехин у тетки – на сто лет забить в колодки.

Заклеймить и взятки гладки. Знаем варваров повадки.

Им закон не за икону, чтобы кланяться закону.

 

Микаэль на маскараде допустил большую вольность.

Но приняв, порядка ради, во вниманье юный возраст,

Пылкий нрав, порыв, влеченье

(Тут виной сама природа), не забыв про знатность рода,

Прописать ему леченье, но не в виде заточенья.

Нет, обречь на год изгнанья. Вот итог голосованья.

 

Сорок – за, никто не против. Юн, влюблен, отважен, знатен.

Вспомнишь, жизнь ему испортив, что и солнце не без пятен.

Молодость грешит беспечно,

Но имейте снисхожденье – резвой прыти похожденья

Поощрять нельзя, конечно, но и молодость конечна…

Год изгнанья принят хором. Все согласны с приговором.

 

Кроме дожа… Нет, Марино не гремит органом мессы

И не щерит зубы львино, но в него вселились бесы:

Душу вывалили в сере,

Поднесли горящий факел, и покинул дожа ангел.

Вспыхнул бешенством Фальери! Заметался. Так в вольере

Зверь себя терзает дикий и бросается на пики.

 

Дож, Республике отдавший кровь свою, любовь и смелость,

Оттеснен, как день вчерашний. Вся былая слава съелась.

И кричат ему в науку:

«Оскорбленный муж, ревнивец, кто виновен на мизинец,

У того отхватишь руку? Заточишь в свинец на муку?..»

Не простится дерзость эта золотым мешкам Совета.

 

 

SETTIMA. ДОЖ

 

Родиной торговца-хвата, родовым гнездом коварства

Всеми признан был когда-то вольный город-государство.

Знать обширнейшей торговлей

Промышляла с полумиром, и отмаливались клиром

Все грехи ее под кровлей Марка, чтоб еще любовней

Собиралась без упрека дань с обильного Востока.

 

Греция жила в гомерах, Рим – в жестоких легионах,

А Венеция – в галерах и кильватерных колоннах.

Всюду – в море и на суше,

Но особенно на море признавалось a priori:

Ею сорванные куши защищает бронза пушек,

Адмиральская отвага, сень трепещущего флага.

 

И Фальери был из первых, кто стоял под этой сенью, –

Самых доблестных и верных, – навсегда связавших с нею

Жизнь и воинскую славу,

И она своей охотой поделилась с ним свободой

Надо всем царить по праву, и его простила нраву

Необузданность, всеядность, хищность, дьявольскую ярость.

 

Дожа мантию на латы воина надел Марино.

Жизнью жертвуют солдаты, а купцы – мешком цехинов.

Он считал, что власти дожа

Назначать пределы странно. У кого на ране рана,

Может властвовать и должен и на троне, и на ложе.

Он уже явил отвагу, верность Городу и флагу.

 

Но Большой Совет иначе понимал значенье дожа:

Без Совета дож не значит ни-че-го. Всего дороже

Для Республики свобода

С ширью замыслов и мнений. Пусть венецианский гений

От восхода до захода меж лазурью небосвода

И прибрежной бирюзою над морской летит росою!

 

Полно! Истина затмилась в приговоре. Разве эта

К Стено явленная милость не предательство Совета?

Дож ужален, но обидчик

Между тем почти оправдан. А каким, скажите, правом

Прецедентов ли, привычек поощрять мы можем кличек

Оскорбительных нападки? Таковы у нас порядки?..

 

Так проступок нагло-детский, злой, безумный, пылкий, страстный, –

Словно некий ангел дерзкий от любви невольно праздный, –

Поцелуем догарессе,

Словом брани в адрес дожа обнажил, сюжет итожа,

То, что пряталось в завесе умолчаний: в интересе

Дожа, ждущего ответа от враждебного Совета,

 

И в желании Совета дать отпор единовластью,

Ибо верховенство это сделаться могло б напастью

Для Венеции. Тираны

Долгожданны разве плебсу, служащему свитой бесу.

Полоумные тараны, тайных козней ветераны,

Им земля не пухом в яме, а корявыми камнями.

 

Но Фальери жажда мщенья  обуяла – жажда мщенья! –

Захватив еще мощнее, чем любовное влеченье.

Если помните сеньора

По прозванию Бертуччи, что вплывал в плаще, как в туче,

В лавку, спрятавшись от взора, где прелестная сеньора

Из каскада масок рада выбрать приму маскарада,

 

Знайте, кто пришел к Фальери на уединенный ужин

И за порцией форели подтвердил, что с дожем дружен

И готов поднять восстанье,

Чтоб строптивому Совету белого не взвидеть свету

Всем надменным в назиданье. Заговор доверен тайне.

И Бертуччи снова вертит в цепких пальцах маску Смерти.

 

Революция Фальери! Дож встает на плечи голи.

Цезари поднаторели в этом по Небесной воле.

Суд и смерть аристократам!

Их не тронет лишь ленивец. Впавший в бешенство гневливец

Назначает час расплатам родовитым и богатым –

Всем, кто смог закрыться ставней от чумы совсем недавней.

 

 

OTTAVA. ЧУМА

 

Маска Смерти! Черный ветер! Море. Тлена дуновенье.

Жизни радостной, как сеттер, предпоследнее мгновенье.

Катапульты Джанибека,

Предвещая катастрофу, трупами чумными Корфу

Забросали. Словно млеко или наст сухого снега,

Стали выбелены лики защищавших берег дикий

 

Генуэзцев. Иноверцы показали свой оскал им,

И бежали генуэзцы, мертвецов скормив шакалам.

От чумных степей ордынских,

Устрашая, как химеры, зараженные галеры

Донесли до стран латинских, до угрюмых вод балтийских

Гибель и на самом деле Маску смертную надели

 

На Венецию и Пизу, Геную и Барселону.

Хвост крысиный по карнизу чиркнул, прячась за колонну.

Мертв Париж. Изъеден Лондон.

Мор свирепствует, карая плоть от края и до края.

Континент, как плод, обглодан. Только долг чумы не додан,

Поражая все живое в дебрях стуж, в пустынях зноя.

 

По морям, протокам, рекам расползался мор по миру,

Сунув нос к арабам, грекам, и в Палермо и в Пальмиру.

Вешку выставив за вешкой,

По земле чума рысила, размножаема крысиной

Суетливою побежкой, подстегнув себя: «Не мешкай!

Есть еще тебе пожива. Поворачивайся, живо!

 

Пусть, как грач сухой и черный, врач наденет с клювом маску,

Дабы смрад гнилой, тлетворный не прокрался за оснастку.

В длинном клюве тлеют травы.

Ловит врач дымок целебный: он – живительный, потребный,

Чтоб сберечься от отравы. Доктора, конечно, правы.

Только где теперь их кости? На погосте, на погосте…»

 

Всюду факелы и маски, ведь церковных песнопений

Не хватает для острастки вредоносных испарений.

Гамбург запалил жаровни –

Гонит хворь огнем и жаром, но, язвя незримым жалом

Бег загнившей черной крови, Смерть повсюду наготове.

Не осталось духом твердых хоронить несметных мертвых.

 

Зарыдала в голос Польша, алтари залив слезами.

Продержалась Русь не дольше за морозными лесами.

Псков и Новгород Великий

Вынесли на снег иконы, чтоб земные бить поклоны,

Умолять святые лики. Перехожие калики,

Что текли к Москве рекою, упокоились с Москвою.

 

Это только что случилось: и карниз и колоннада.

Жизнь бессильная училась умирать на муках ада.

Гибли города и троны,

Уходили дети, девы, молодые королевы,

Престарелые матроны, обреченные матросы…

И с тех пор, безлюдны, серы, хлопают в морях галеры

 

Холостыми парусами. Мужество похитил ужас.

Полны трюмы мертвецами. Сердце стынет, занедужа.

Вам когда-нибудь качали

Волны на шумящих кручах мачтами кладбищ плавучих,

Онемевших от печали? Вы когда-нибудь встречали

Их в размытой мгле рассвета? А Фальери видел это.

 

И Бертуччи видел это, и другие капитаны.

Смерть накладывает вето, упраздняя наши планы.

Думаем, что все сумеем,

Все желания исполним, и ни дня у нас бесплодным

Не окажется. Успеем, кубки праздничные вспеним!..

Шелк надежд узором вышит, а судьба в затылок дышит.

 

Человек предполагает от рождения до гроба,

А Господь располагает, где кончается дорога.

Но неведение все же

Лучше, чем разгадка часа. Глубока земная чаша.

Мир ему! Помилуй, Боже,человека. Жизнь итожа,

Каждый шепчет над могилой: «Сжалься, Господи. Помилуй…»

 

 

NONA. ЗАГОВОР

 

Между тем чума на убыль шла от моря и до моря.

Но как только – медногубый – избавление от мора

Протрубил трубач на башне,

Прежние вернулись страсти. Жажда мщенья, жажда власти

Завели былые шашни, ссорясь вороньем на пашне.

Во взаимной укоризне снова меркла радость жизни.

 

Дерзко голову людская подняла гордыня; снова,

Ум виденьями терзая, встали призраки былого.

И Фальери жаждал мщенья,

И Фальери жаждал крови. Ни застенчивой любови,

Ни душевного прощенья, ни иного укрощенья

Белой злобы в сердце дожа не вселял всесильный Боже.

План созрел простой и точный. Не было ясней и проще.

Бронзовый набат полночный созовет народ на площадь,

И тогда под гулы бронзы

Будет пущен слух в народе: генуэзцы на подходе!

А у них галеры борзы, дружно сыплют с вёсел росы.

Грозный враг не даст нам спуска: парус в парус; к пушке пушка.

 

На столе – в морщинах карта. Полумрак свечою вспорот.

Генуэзская эскадра, стало быть, идет на город.

Стало быть, она огромна,

А Совет – в безвольном страхе. Малодушие на плахе

Встретит пусть удары грома, а не затворившись дома,

Запирая окна, двери. Вождь Венеции Фальери

 

 (Велики его заслуги) в этот смутный час напасти

Взять в свои согласен руки все бразды верховной власти.

Он разбил мадьяр под Зарой,

Он трепал в морях пиратов, по земле прошел он адов

Круг борьбы, став Божьей карой. Совладав с любою сварой,

Путь найдет к победе скорой над любой развязной сворой.

 

Фитилька косое жало, покоробленная карта.

Вся Венеция лежала площе пойманного карпа

Перед взорами Бертуччи

И Фальери. Сила плана все учла: часы тумана,

Наводненье, ветер, тучи, вольницу народной бучи,

Шторм, мутящий мощью баллов голубую кровь каналов.

 

Все случайные сюрпризы подчинились воле плана.

Кроме… уроженца Пизы некоего Бенциана.

Посвященный в тайну эту,

Мягкой рухляди владелец, он – пизанец, иноземец

Оказался друг Совету и (учтешь ли Божью мету?),

Робок до морозной дрожи, с головою выдал дожа.

 

Для Фальери он – Иуда, для Совета – избавитель.

Пусть рассудит это чудо любомудрия любитель.

И недаром стал Иудой

Для Совета дож-предатель, всей патрицианской знати

Пожелавший казни лютой перед чернью многолюдной.

Ночь легла на твердь причала. Бронза гулкая молчала.

 

Дож Джованни Градениго, избранный взамен Марино,

Объявил, что пало иго, что не станет и помина

О Фальери. Имя вора

Будет стерто отовсюду (решено казнить Иуду),

Вся его в затворе свора и того же приговора

Ожидает под свинцовой кровлею тюрьмы дворцовой.

 

Так добычей эшафота между двух колонн гранита

Стал владевший мощью флота, частых битв прошедший сито

Вождь. Судьба его решилась.

На рассвете – рано-рано – пала пелена тумана,

И предчувствие свершилось без надежд на Божью милость.

А туман густой, холодный заволакивал колонны,

 

Вился над заливом пенным, на волнах вплывал в аркады,

Поднимался по ступеням Марка – сводчатой громады

И окутывал подножье

Бронзовых коней над входом, чтобы, поклонившись водам,

Поглотить, как фатум, дожа, возведенного на ложе

Мщенья, ибо вечны страсти там, где власть ревнует к власти.

 

 

DECIMA. БИРЮЗА

 

Отрясая прах анналов, кончим хронику на этом.

Но грешно в краю каналов ограничиться сюжетом.

Байрон с ним дружил когда-то,

И о нем не мало слов нам заронил искусный Гофман,

С методичностью педанта описав витиевато

В свойственной ему манере низвержение Фальери.

 

Что с тех пор поземок стлалось, сколько раз растаял иней!

Но Венеция осталась нашей главной героиней.

Эти масляные воды

Краскам неба не подвластны, и всегда они прекрасны

(Отражая башни, своды, арочные переходы

С мавританскою резьбою) сказочною бирюзою.

 

Бирюзой индийских перстней и багдадских ожерелий,

Бирюзовым зноем Персий и чудес оранжереи.

Небо может быть лазурным,

Алым, серебристо-серым, словно выбелено мелом,

Розоватым, бурным, бурым, полным хмари, тусклым, хмурым,

Но под ним – извечно новый праздник шири бирюзовой.

 

Ширь колышется и дышит в такт приливам и отливам.

Гранд канал, движеньем вышит, кажется таким счастливым:

Лодки, барки, флаги, яхты,

Опрокинутые пики вёсел солнца, всплески, блики

Здесь несут дневные вахты. А речной трамвайчик, – ах, ты! –

Капитан ведет – как мальчик: на мизинчике штурвальчик.

 

Вольный гондольер Андреа нам с кормы махнет рукою,

Крепко опершись на древо рулевое. Тут рекою

Не вода течет навстречу,

А гондолы и трамваи, многолюдны, как Шанхаи.

Толпы вместе с пестрой речью всюду фотовспышки мечут,

Чтоб с округою в обнимку свой восторг доверить снимку.

 

Первый кадр: застыла в рамке деревянная повозка.

На груди у мула – лямки сыромятная полоска.

Шляпу сочного салата

Он получит за пробежку, и тетёшкает тележку

По булыжнику Ренато. Укрупнили. Стоп! Отснято.

А в тележке – маска к маске – солнц и лун трясутся связки.

 

Чайка в небе крутит сальто. На окне цветут герани.

Перебросил мост Риальто над водой косые грани.

Набережной рукотворной

Дали во дворцы одеты. У подъезда не кареты,

А стрела гондолы черной, как сигара, прокопченной.

Силуэт ее рисован на батуте бирюзовом.

 

Но догоним снова мула по стопам его прогулки.

Вот тележка завернула в нам знакомые проулки.

Там, у карнавальной лавки,

Пополняется оснастка к празднику. Сеньора Маска

Скажет:

– Хоть в десятой главке отдохни, любитель травки…

Стало быть, конец этапу. И уже Ренато шляпу

 

Перед мулом опускает и, раскланявшись галантно,

Шумно-дышащего манит горкой свежего салата.

Снимок нам запечатлеет

Даму и на фоне крова взор, блеснувший бирюзово…

А морской закат алеет, набирает пурпур, тлеет,

Золотит окно на память, чтоб, помедлив, в темень кануть.

 

Но быстрей, чем мглой лиловой обовьется город пестрый,

Мы успеем сделать новый Кадр. Последний. Самый острый.

На Пьяцетте, где крылатый

Лев читает книгу Марка, наша узенькая рамка

Дожей выхватит палаты, А еще – цветной халат и

Самого в халате перса: том Горация у сердца.

 

Не дадутся переводы тем, кто, слова не изведав,

Не вдохнет в них жизни. Оды, мертвые венки сонетов

Остаются без движенья,

Не плетутся без усилья, если не расправит крылья

Гибкое воображенье, чтоб остановить броженье

Смерти. Каждому по вере возвратятся все потери.

 

 

UNDICESIMA. ТУМАН

 

Постепенно меркнут краски неба, засыпают воды,

И не подлежат огласке грезы дремлющей природы.

Голубям отменно сизым

В выбитом окне чердачном беспокойно, как в табачном

Дыме. Видно за карнизом вьется тот, кто крался низом:

Nebbia – туман неверный, мореходов спутник скверный.

 

Наплывает он от моря, как гусей несметных стая.

Потекла, с волнами вздоря, пелена его густая.

Остывает жар жаровен,

Шелухой хрустят каштаны. Ночь-портниха на кафтаны

Режет бархат. Час не ровен. И, как стражник, хладнокровен,

Петр гремит ключами рая, Божьи церкви запирая.

 

Над каналом, где, копуши, полоскались замарашки,

Лет семьсот как сырость сушит рукава ночной рубашки.

Там ли, между островами,

Где провисли струны вервий, ветерок шныряет нервный,

Как морской колдун, кругами и мотает рукавами?

Тишь такая, хоть оглохни. Сырость, сгинь, а, стирка, сохни.

 

Глянул месяц из-за края туч (добро они ленивы),

С Адриатикой играя, то в отливы, то в приливы.

Настает черед подъему

Вод, в туманы облаченных, и приливом облеченных

Подступать к любому дому, к двери и окну любому,

Затопляя сушь асфальта. Aqua alta, aqua alta [4].

 

И собор Святого Марка и Дворец усопших дожей

Отблеснут – за аркой арка – в темных водах волей Божьей.

Где ступали чинно чайки,

Точно по дощечкам пола,  закачается гондола

Над просторами брусчатки, чтоб сырые отпечатки

Сапоги вечерних топей развезли по всей Европе.

 

Может быть, к мосткам Пьяцетты, где туман клубится низкий,

Как Харон из мутной Леты, подплывет толмач персидский,

И горациевы строки –

Стих, рожденный на латыни и не читанный доныне

На медлительном Востоке (там и сто веков не сроки),

Он почтит перед уходом достославным переводом.

 

Мнится: дож из мрака вырос, тень его волна качает.

Dux inquieti[5] turbidus Adriea, что означает

Без сомненья: возмущенный

Вождь и дальше не иначе: буйной Адрии. Тем паче,

Что над площадью мощеной воздух зыблется сгущенный

Как тогда – на зло галере. Здесь причаливал Фальери.

 

А туман висит, как вата. Не надейся, что растает.

Сквозь него идешь куда-то, а тропа не зарастает

Позади – так он раздвинут.

Он, как дым, белёс и плотен, наплывая много сотен

Лет на город. Снова минут времена, но, нет, не вынут,

Не развеют за собою стлавшегося пеленою.

 

Nebbia – туман полночный, погребая все напасти,

Замыкает круг порочный гнева, ревности и страсти.

Он – гоним от моря ветром –

Заполняет арки, ниши, поднимается на крыши,

Опускается с рассветом, словно Кто-то машет фетром

И плащом широкополым дремлющим в чехлах гондолам.

 

Кто Он? Где Его обитель? Что Он на сердце лелеет –

Наш неведомый ревнитель, тот, что мучит и жалеет

Нас во тьме зелено-лунной,

Нас, пришедших в мир случайно, чей уход – иная тайна?

Движим волею разумной, Он проносится, бесшумный,

Запахнувшись пеленою, над высокою водою.

 

Но напрасно отраженье ловим мы на глади водной.

Столь стремительно движенье этой Сущности свободной,

Столь плотны Ее покровы,

Вольно вьющиеся следом, что я имени Ей не дам.

Кто Ее услышит зовы? Слишком глухи мы, суровы,

И не всем нам в равной мере в Сад и в Ад открыты двери.

 

 

ЭПИТАФИЯ [6]

 

Дож Венеции Фальери стал давно добычей хроник,

Жизнь пожертвовав карьере. Заговорщик и сторонник

Необъятной власти дожа,

Оскорбленный муж, ревнивец, впавший в бешенство гневливец.

Мир ему! Помилуй, Боже, возведенного на ложе

Смерти. Каждому  по вере в Сад и в Ад открыты двери.

 

 

 

 

 

 

 

 

[1] Корабль дожа, итал.

 

[2] Площади, итал.

[3] Маленькая площадь.

[4] Высокая вода, ит.

[5] “Inquieti! -  крикнет в голос

    Просвещенная Пьяцетта:

    Извините эту вольность –

    Мимолетный сдвиг акцента.

[6] Взято полстроки без правки

    Из последних каждой главки

    Строф…

<<Назад к Оглавлению

bottom of page